Православный портал о благотворительности

Я испытал все формы и виды поражений

Например, Берендеево – село между сто первым километром, промышленной и тюремными зонами. Там не нужно учиться ремеслам, промыслам, пчеловодству, чему-то там еще. Там главное не топор правильно держать, а голову. Ведь живешь среди тотально несчастных людей, занимающихся самоистреблением … которых колотит, бьет, у которых нет надежды, которые готовы убить ближнего и самого себя и даже проклясть Бога. Священник – последняя скрепка между тотальным хаосом и неожиданным возрождением отдельной личности

В 2004 году на праздник Успения Пресвятой Богородицы священник и писатель Александр ШАНТАЕВ был назначен настоятелем Спасо-Преображенского собора в Угличском кремле. До этого отец Александр много лет служил на сельских приходах. Интервью корреспонденту «Милосердия.Ru» стало своеобразным подведением итогов этого служения.

– Отец Александр, знали ли вы деревенскую жизнь до того, как стали служить в сельском храме?
– В настоящем смысле практически нет. В детстве мне приходилось жить в сельской местности, но в обычной благоустроенной квартире с центральным отоплением и водопроводом. Мой отец – кадровый офицер, позднее – советский чиновник, служащий, также и мама. Потом я жил в Киеве, учился в Киевском художественном институте, занимался скифами, диплом писал по Караваджо… То есть от деревенского этнографического материала был далек. Первый мой деревенский опыт был одновременно и церковно-монастырским – в 1988 году прервав учебу, уехал в Оптину пустынь. По молодости лет я может быть мало что вынес из жизни в Оптиной, но одно определенно – меня впервые глубоко проняло влечение к церковному миру, к жизни в Церкви.
К счастью у меня хватило ума вернуться из монастыря и закончить учебу в институте. Несколько последующих лет ушли на «поиски себя» – в творчестве, в вере, симбиозом чего стало издание культурно-религиозного журнала. После перестало удовлетворять и это, все казалось пресным. Я читал любые духовные книги, какие удавалось достать (в конце 80-х, начале 90-х они еще были труднодоступны). Затем уехал в Сергиев Посад, в Лавру. В семинарию поступать не хотелось. Я психологически не был готов вновь садиться за парту. Но некоторые курсы посещал, как вольнослушатель. Работал в Лавре в Издательском отделе, жил там же, в Пивной башне, потом на Козьей Горке, ходил на службы и занимался в Академической библиотеке. Прекрасное время, но и оно внутренне истекло. Я пошел к старцу, очень известному, не буду называть его имя, исповедался и попросил совета. Старец благословил рукополагаться во священники, и в 1994 году я был рукоположен.

– Когда вы пришли к вере?
– Моя бабушка была глубоко верующей, мама, скажем так, набожной, отец – коммунистом, но очень честным, благородным человеком. Я начал воцерковляться в 22 года, но, как у всякого интеллигента на пике смутных перестроечных времен, процесс воцерковления проходил долго и драматично. Это сегодня просто поговорить с батюшкой. А тогда приходилось ездить из Киева в Москву. Близкие московские друзья привел меня к отцу Александру Салтыкову, и года два-три я регулярно приезжал к нему. Он тогда служил в Николо-Кузнецком храме. Отец Александр был первый, кто меня по настоящему исповедовал.

— Вы не жалели, что вас назначили на сельский приход?
— Я стараюсь во всем видеть волю Божию. Сразу после рукоположения владыка сказал, что видит меня редактором епархиальной газеты. Я очень обрадовался, ведь еще в студенческие годы мы издавали газету. Но через 3 дня меня направили на приход, буквально в лес. Замечательно! Я не выбирал специально мест своего служения. Мне интересно Бога встречать на разных жизненных путях. Видимо, служил на селе, пока это было угодно Богу. Стало Ему угодно – я оказался в городе.

— Сколько лет вы прослужили на селе?
— Десять лет. Служил в трех храмах Ярославской епархии. Начинал в селе Введенское под Ярославлем. Зимой это место пусто, летом приезжают дачники. Храм в советское время не закрывался (возможно, потому, что оттуда родом небезызвестный прораб перестройки Александр Яковлев; там похоронены его родители и тетя). Затем восстанавливал разрушенный храм в селе Берендеево. Затем – в селе Львы – строил храм практически с нуля.

— Наверное, тяжело было вписаться в сельскую жизнь?
— Это был невероятный культурный шок. Во-первых, это была центральная Россия (а я долгие годы прожил в Киеве – европейском городе с глубокими традициями), во-вторых – деревня на переходном этапе середины 90-х годов, когда все болячки вылезли наружу. Попасть в это пекло было жутко, но и необыкновенно увлекательно. Я себя чувствовал тогда человеком, который готов в любой момент умереть. Жизнь как жертва, как факел – очень увлекательное состояние, очень искреннее. Конечно, я во многом заблуждался, наделал ошибок, но в целом это был плодотворное время, которого мне сегодня не хватает. Сегодня я более взвешен, рационален, зрел… Может быть я стал холоднее?

— Правильно я понимаю, что сельскому священнику надо не только храм восстанавливать, но и осваивать необходимые для жизни в деревне профессии?
— Это стереотип. Где-то, возможно, и сохранились патриархальные русские деревни, но я таких не видел. Например, Берендеево – село между сто первым километром, промышленной и тюремными зонами. Там не нужно учиться ремеслам, промыслам, пчеловодству, чему-то там еще. Там главное не топор правильно держать, а голову. Ведь живешь среди тотально несчастных людей, занимающихся самоистреблением. Главное, что я интуитивно понял – если не стать для этих людей буквально жертвой за них, они тебя отторгнут. Сегодняшний сельский священник – далеко не тот «в доску свой» батюшка, которого мы знаем по литературе XIX века. Помимо богослужения он и психолог, и доктор, и даже в каком-то смысле психиатр. Он отец, он и «нянька», «хожалка», он и «ассенизатор и водовоз» всех человеческих мерзостей, а также социальный работник, выполняющий функции всей отсутствующей (заглохшей) государственной социальной машины. Есть храм, и есть люди, которых колотит, бьет, у которых нет надежды, которые готовы убить ближнего и самого себя и даже проклясть Бога. Священник – последняя скрепка между тотальным хаосом и неожиданным возрождением отдельной личности.
Конечно, я быстро научился топить печку, месить тесто, мариновать огурцы. Но это не стало стихией. Просто не было времени на умиление такими вещами. Ты впал в созерцание, а кого-то в это время не стало. Приходилось буквально держать в изголовье требный саквояж, чтобы в любой момент, по сигналу, вскочить и поспешить к кому-то, кто в тебе нуждается.

— Насколько сильно отличается сельская приходская жизнь от городской?
— Это разные миры, порой плохо сообщающиеся между собой сосуды – сельская, провинциальная церковность и церковность в мегаполисе. Сельский житель часто не нуждается в приводе в Церковь. Он при этом себя идентифицирует с Православием: я крещеный, я христианин. Нужно извлечь его «эго», его личность наружу, чтобы эта церковность стала ясной, осознанной и в каком-то смысле чистой. У горожанина часто преобладает индивидуализм, личностный эгоизм. «Эго», личностное начало у него уже проявлено, и он нуждается в сложной «инкрустации» этого начала в христианское вероучение. На мой взгляд, современные сельские жители (я имею в виду коренных жителей) – наследники утонувшей Атлантиды русской православной крестьянской культуры, которые нуждаются в обретении себя. Их нужно собрать, к ним нужно воззвать, дать им какое-то дело, надежду. Потому что они живут в лагере, который проиграл, и считают себя преданными всеми: от государства до Церкви.

— Среди воцерковленных людей везде больше женщин, но всё-таки в городских храмах и мужчин немало. А говорят, что в сельских храмах прихожане одни женщины. Так ли это?
— В общем да. В уездной и сельской среде глубоко утвердился превратный стереотип: храм для мужика – удел неудачника. Неудачника во всем – от успеха у женщин до умения зарабатывать деньги. А ведь сельский мир – мир, в котором все друг у друга на виду. Бывает, что мужчина и готов прийти в храм, но оглядка, стыд, – «что я буду там делать с бабками?», – держит. К тому же мужчина – деятельное и самоутверждающееся лицо. Кроме службы и молитвы ему нужно что-то еще делать в рамках церковной жизни. И это дело требует терпения и смирения, которых как раз и нет. Путный мужик в церковь работать не идет – там много не заработаешь, а беспутный – и для церкви и для священника обуза. Так и занимаемся мы, священники, призрением всяких убогих, да болящих, каких-то странников, алкоголиков, бывших преступников. Иногда удается отыскать в этой массе человеческого материала настоящий алмаз. Иногда удается кого-то почти вытащить к нормальной жизни, дать цель, укрепить. Но обычно мир относит людей в Церковь по принципу: «На тебе Боже, что нам негоже». Это последнее пристанище, где любой человек – все равно человек, образ Божий, и за него будут держаться, пока он сам не вырвется.

— А священника мужики не презирают за то, что занимается таким «немужским» делом?
— Священник – другое дело. Он для сельского жителя своего рода маг, волшебник, фигура на пограничье между миром живых и мертвых, между жизнью и смертью, чудом и обыденностью. Его могут пригласить в гости или на рыбалку, но до конца своим он никогда не станет. Потому что его миссия, в том числе, быть на границе бытия. Он, священник, служитель Таинств, служитель Бога, он не может никому быть до конца своим. Он встречает (при рождении), сопровождает, напутствует и провожает (при смерти).

— Как вам кажется, вам удалось за 10 лет сделать что-то миссионерское, просветить деревню?
— За 10 лет я испытал все формы и виды поражений. Я оставил деревню не триумфатором, а, пожалуй, человеком разочарованным и даже где-то надломленным. Потому что любые победы перевешиваются горшими поражениями и утратами. Сегодня сельская провинция не желает выживать, не видит смысла выживания, а желает умирать. И я чувствовал себя соучастником этой смерти, этой гибели. Это свидетельство меня истощало. Не хватило ни святости, ни веры, ни любви, чтобы подлинно утверждать Христа, нести спасение. Я был бы рад, если бы уехал оттуда победителем, но увы… Я скорее беженец с этого корабля. До сих пор меня огнем жжет любовь оставленных там, на моих сельских приходах, людей.
Было бы неправдой утверждать, что мне ничего не удалось, в том числе, в миссионерстве. Но к чему об этом говорить, разве я сам себе судия?

— Думаете, в городе больше перспектив?
— Меня не перспективы интересуют. Я просто почувствовал, что стал намного сложней и чувствительней, чтобы полноценно действовать и выживать в сельском мире. Исчерпался некий запас сил. Появились новые вопросы, которые захотелось разрешить опытно. Священник должен иметь право возвращаться из сельского служения, когда чувствует свою выработанность, исчерпанность там. Сейчас хочу испытать себя как священник, живущий в более сложной социальной среде, городской. Это требует включить в свою деятельность способности дипломата, политика, гуманитария, да просто больший словарный запас.

— Какие формы миссионерства наиболее перспективны, на ваш взгляд, в современной деревне?
— Думаю, что миссионерство на селе имеет смысл не столько в формате деятельности одного, двух приходских батюшек, а скорее как выход бронепоезда в зону военных действий. Я имею в виду деятельность монастырей и различных православных миссий с определенной программой действий. Эшелонированные вбросы деятельных людей, не обремененных семьями и бытовыми нуждами, в тыл врага. Они там разворачивают активную работу, могут вовлечь кого-то из местных жителей в свою среду. Это деятельно, это полезно. А остальные вещи… Деятельность одного даже очень хорошего батюшки непродуктивна. Я знал священников, прослуживших на селе по 20-30 лет. Они пережили свои деревни. Один очень близкий мне батюшка жил внутри куста из 12 деревень, а сейчас живет один с болящей матушкой. В деревне осталось десяток человек и храм его. А бывало на Пасху до двух тысяч прихожан. Трагедия! Катастрофа!

— Вы считаете, что у деревни нет будущего?
— Если есть будущее у русской государственности, есть будущее и у русской деревни, и у русского пригорода, и у русского посада. В другом случае я не вижу будущего. На этот вопрос, как я понимаю, никто не может дать однозначного ответа.

— Встречали ли вы за 10 лет людей, похожих на солженицынскую Матрену или распутинскую Дарью?
— Я жил в городах, в монастырях, но нигде я не находил столько святости, сколько в деревне. Люди не осознают своей праведности. Там есть страдание и подвиг, но есть и смирение, которое вменяется ни во что. Образы тех праведников (праведниц), которых я знал, греют меня в самую лютую стужу и спасают от отчаяния.

— В 1990-е годы некоторые «сбегали» из города в деревню, как они считали, спасаться. Если к вам в городе придут за советом или благословением на такой исход?
— За благословением ко мне, конечно, не придут… А вообще я никому не посоветую ехать в деревню. – Кто ты? Что ты хочешь делать в деревне? У современной деревни нет дела. Это лепрозорий. Это резервация. Имеешь желание сострадать сирым и убогим, как доктор Грот? Лечить больных, как доктор Швейцер? Тогда запасись терпением и приготовься к жестоким разочарованиям. Иначе ты просто проиграешь. Если ты не готов умереть там, то лучше не иди. А если придя, понял однажды, что уже не готов, то лучше уходи. Это, к слову, заставляет вспомнить евангельскую притчу Спасителя о семени, упавшем в землю…

Беседовал Леонид ВИНОГРАДОВ

Читайте рассказ о.Александра «Асина память» на сайте журнала «Нескучный сад».

Читайте наши статьи в Телеграме

Подписаться

Для улучшения работы сайта мы используем куки! Что это значит?
Exit mobile version