Православный портал о благотворительности

Сестра милосердия поневоле

Предлагаемый вашему вниманию отрывок рассказывает об обстоятельствах, при которых 20-летняя девушка из интеллигентной московской семьи неожиданно для себя стала сестрой милосердия в отступающих частях Добровольческой армии.

Мне было 20 лет, когда мы покидали Россию. До этого я ни разу самостоятельно не вылетала из «гнезда». Добровольческая армия была разбита, мы отступали в Грузию с ее последними отрядами и с обозом раненых. Из Владикавказа длинной вереницей тянулись арбы. Распределительный пункт для эвакуации был в нескольких верстах от города, около Кадетского корпуса. Туда двигались все. <…>
Вокруг царил невообразимый беспорядок, всюду на носилках раненные и больные, одних грузили в арбы, других куда-то уносили. Ни у кого нельзя было чего-нибудь добиться. Старший врач, верхом, весь красный и потный, носился от одной группы повозок к другой, кричал, суетился, но, очевидно, сам не знал, как организовать отъезд. Сперва мы терпеливо ждали каких-то распоряжений, так как было сказано, чтобы никто не выезжал, пока все не будет погружено, но время проходило и ничего не двигалось. Постепенно люди стали действовать самостоятельно, стараясь незамеченными выехать на дорогу. Мой отец тоже приказал нашему вознице двигаться в путь. Мы подсадили в подводу несколько маленьких кадет и стали медленно выбираться с площади, запруженной носилками и ранеными, телегами и лошадьми. К несчастью, старший врач заметил нас и, подъехав, просил моего отца «разрешить его старшей дочери ехать на другой арбе и оберегать ящики с лекарствами». «Ваша дочь может ехать на ней, только если она будет одета сестрой, – сказал он, – пусть она наденет косынку; гражданское население мы не берем».
Мне надели на голову косынку и посадили в нагруженную ящиками с лекарствами арбу, которая должна была следовать за повозкой моей семьи. Мне было сказано: ни в коем случае ящики не открывать и не выдавать никаких лекарств.
Мы ехали медленно. Мой возница был сонный, худощавый осетин с длинными черными усами. К счастью, он все время спал и я была предоставлена сама себе и своим грустным мыслям. Я завидовала сестре и младшему брату, которые ехали все вместе и могли разговаривать и утешать мальчиков-кадетиков.
Наш обоз сразу растянулся на несколько верст. Вскоре я заметила, что мою арбу обогнали другие повозки и я уже не ехала сразу за нашими. Но они, конечно, не могли быть далеко… Мое сердце все время сжималось от тоски и одиночества. Я вспоминала, как мы когда-то ездили по этой же Военно-Грузинской дороге на автомобиле с начальником Терской области, генералом Флейшером, большим другом моих родителей. Как различны были эти две поездки…
От холода и грусти я почти не замечала окружающей нас красоты. Небо было ослепительно синее, и горел и искрился на солнце снег. Дорога вначале была еще довольно широкая, и нас все время обгоняли другие арбы и небольшие отряды верховых. Мой возница спокойно спал, его лошади, по-моему, спали тоже. Я грустно и одиноко сидела на ящиках с аптекой и не смела пошевельнуться, чтобы не разбудить моего осетина. Вскоре наша повозка осталась далеко позади всех. В это время мы поравнялись с группой раненых офицеров, которым не хватило места в арбах и которые решили уходить пешком. Один из них был на костылях и с трудом передвигал ноги. Для меня они были герои, сражавшиеся за Родину. Как могла я, молодая и здоровая, ехать, когда они шли пешком.
«Садитесь, мы вас подвезем», – сказала я им, перегнувшись через спящего осетина, схватила вожжи и остановила лошадей. Офицер на костылях стал взбираться на повозку, другие ему помогали. В это время проснулся наш возница. Увидав раненого офицера, он пришел в ярость, стал кричать и требовать, чтобы тот слез, говоря, что он подрядился везти только одного человека. Мы все старались его убедить, говоря, что на костылях невозможно пройти такой длинный путь, но он не хотел нас слушать. Тогда я предложила, что я пойду пешком, а раненый поедет вместо меня. Но едва я успела выпрыгнуть на дорогу, как наш возница схватил кнут и, с искаженным от злобы лицом, стал бить раненного офицера по лицу. Потом, не дав нам времени опомниться, он сбросил его с повозки, хлестнул лошадей и ускакал.
Я кинулась к лежащему на земле раненному, мы все подняли его и помогли ему опять встать на свои костыли. На его лице был красный рубец от хлыста. Я не могла на него смотреть, мне казалось, что этого я не прощу никогда, что каждый осетин ответит мне за то, что один из них посмел ударить по лицу раненного русского офицера.
Мы продолжали наш путь пешком. Мы шли медленно и почти все время молча. Со мной они все были ласковы, но я была под впечатлением происшедшего и мне ни с кем не хотелось говорить.
Так начиналась моя жизнь в изгнании – я потеряла порученную мне аптеку, потеряла моих родителей и прошла пешком, вместе с остатками Добровольческой армии, большую часть Военно-Грузинской дороги.
Эти шесть длинных дней и ночей были как бы воротами, вводящими меня в самостоятельную жизнь. Я ничего не боялась, потому что я верила в Бога, но я непрестанно спрашивала Его, почему в мире так много несчастий и горя, и в ответ я получала мгновения такого ослепительного счастья, что я могла только благодарить и славить Его за все.
Вскоре я услыхала, что где-то кричат: «Сестра, сестра». Я с недоумением поняла, что это зовут меня, это была моя белая косынка. Я побежала на зов. 10-летний мальчик из отступающего с нами Кадетского корпуса попал под автомобиль, ему раздробило ногу, и он звал сестру. Когда я увидела его, он уже лежал в арбе, весь забинтованный и просил, чтобы сестра дала ему судно. Где я могла достать судно? Впереди и сзади безостановочно двигались арбы, но не было ни одного доктора, ни одного санитара, ни одной сестры. Я обещала мальчику, что достану, принесу откуда-нибудь, и побежала вперед, от арбы к арбе, спрашивая у раненых – не подумал ли кто-нибудь из них и не взял ли с собой такое необходимое приспособление. После долгих бесплодных поисков, мне сказали, что где-то впереди есть повозка, на которой известкой на парусиновой покрышке нарисован крест – у них есть одно, но они никому не дают. Я нашла их повозку и, откинув покрышку, заглянула внутрь. Мои глаза встретились с их глазами. У одного из них были карие глаза, добрые и ласковые, они смотрели на меня через очки и улыбались, у другого глаза были серые, странные, строгие и в чем-то поражающие. Я смущенно сказала им, что мне было от них нужно.
«Конечно, возьмите, – сказали мне «карие глаза», – только не забудьте вернуть, это теперь такое сокровище».
Я побежала отыскивать моего мальчика. Все повозки были одинаковые, все закрыты парусиной, так трудно было найти ту, где лежал он. Когда я наконец нашла его, он горько плакал. «Уже поздно, – прошептал он, – я не мог больше терпеть».
Что мне было делать? Как помочь ему? У меня не было ни перевязочного материла, ни простынь, чтобы переменить его, и я не умела найти слов, чтобы его утешить, мне только хотелось плакать вместе с ним…
Рядом из другой арбы меня звал чей-то голос: «Сестра, дайте мне», и потом из третьей арбы, и из четвертой. Так началась моя работа. Я помню, когда я побежала опять разыскивать повозку с белым крестом на парусиновой покрышке, чтобы вернуть им их «сокровище», когда я отвернула покрышку и встретилась с ними глазами, они улыбнулись мне, эти две пары глаз, и сказали: «Приходите всегда, когда вам надо».
«Какие они милые», – думала я.
Вечером мы подошли к первой стоянке. Возницы сами перетаскивали раненых в дома и под навесы. Было очень холодно. Их клали прямо на пол, без матрасов, одного к друому. Со всех сторон я слышала один и тот же зов: «Сестра, сестра»… Если просили пить, я приносила им воду в маленькой кружке, бывшей у меня с собой; если же просила судно – к моему ужасу, здесь в поселке, среди бесконечного количества повозок, я не могла найти моих друзей с белым крестом. Мне некогда было негодовать и сердиться на плохую организацию, некогда было раздумывать, надо было что-то решать самой.
Здесь была одна маленькая лавочка, я побежала туда, чтобы купить что-нибудь, заменяющее судно. Лавочка была набита народом. Там было душно, жарко и накурено. Я с трудом пробралась к прилавку и сразу почувствовала, что я погружаюсь в жуткую и враждебную атмосферу. Когда меня заметили, шум и говор затих и все глаза были обращены на меня. К моему изумлению и ужасу, моя просьба была встречена громким хохотом и грубыми насмешками. Но я слыхала лишь одно слово, один зов, которым я была окружена весь этот день: «Сестра». Оно звенело в ушах, оно было стеной, защищавшей меня от этого грубого и жестокого мира.
Я опять обратилась к человеку за прилавком и, вытащив все бывшие у меня «керенки», просила продать мне пустую банку от консервов. Очевидно, мои «керенки» соблазнили его и, получив мою жестянку, я бегом кинулась к тем, кто меня ждал. Теперь никто уже не думал о том, чтобы перевязывать раны, доставать лекарства или пищу. Были две вещи – вода и моя банка от консервов.
Наступила ночь, холодная, лунная. От блеска света было светло, как днем. Я сидела на полу в помещении, набитом раненными. Вдруг отворилась дверь и чей-то громкий голос спросил: «Есть тут хоть одна сестра?» Я сразу вскочила. «Идите за мной», сказал он. Это был доктор Каменский, который был один из организаторов эвакуации. По дороге я старалась объяснить ему, что я не настоящая сестра, что я только случайно попала сюда, но ему это было безразлично. Он сказал, что ему поручено довезти одного больного, которого необходимо спасти, что он все время дежурит у него, но его вызывают к умирающему и он поручает мне своего больного на эту ночь.
Он привел меня в такую же, набитую ранеными и больными, комнату. В углу сидел, прислонившись к стене, человек в разорванном халате и со странной улыбкой на лице. Оказалось, что это был выздоравливающий от сыпного тифа, у которого были припадки безумия, когда он хотел убежать и покончить жизнь самоубийством. Доктор велел мне сесть против него и держать его за халат, чтобы не дать ему убежать. Это была жуткая ночь. Он все время, улыбаясь, смотрел на меня. У меня не было сил держать его крепко. Два раза он вырывался и убегал. Первый раз я сумела поймать его еще в комнате, но во второй раз он выскочил на снежную поляну перед домом и кинулся бежать. Я побежала за ним. Он был босой. При ярком лунном свете я гонялась за ним по глубокому снегу, молясь, чтобы Бог помог мне его догнать. К счастью, он скоро потерял силы и упал. Я помогла ему встать, привела его в нашу душную комнату и посадила снова в залитой лунным светом угол.
На рассвете меня пришел сменить доктор Каменский. Я ему страшно обрадовалась. «Вам удалось спасти его?» – спросила я. «Кого?» – «Умирающего». – «Какого умирающего?» – раздраженно спросил он. «Я думала, вас вызвали к умирающему». – «Вы думали? Вы, может быть, думали, что я собираюсь работать еще по ночам? И так никаких сил не хватает при таких организаторах, как в Добровольческой армии, – сказал он, – за этого сыпнотифозного мне хоть большие деньги заплатили, чтобы довезти его целым».
Я молча смотрела на него и думала: «Зачем он мне все это говорит? Но, может быть, он говорит нарочно, чтобы скрыть от меня, что он работал всю ночь?»
«Здесь есть еще сестры?» – спросила его я.
«Есть еще две сестры, только я сам не мог их вчера найти. Да вам зачем? Хотите их запрячь в работу? Какая тут работа, все равно ничего сделать нельзя».
«Вы можете мне дать, пожалуйста, марлю и бинты и какие-нибудь лекарства?» – попросила я.
«Хотите работать? – насмешливо сказал он. – Ни бинтов, ни марли нет, могу дать вам банку соду, давайте им глотать по чайной ложке, если будут просить морфий, говорите, что это морфий».
Я поняла, что он не хотел или не мог помочь.
Я вышла на улицу. Из-за снежных гор всходило солнце. Медленно и ровно поднимался огненный шар, заливая все потоками золота. Красота была такая поражающая, что я не верила, что я стою на земле. Снег искрился и горел, и мне казалось, что я вся окружена пламенем, который пронизывает меня всю и наполняет восторгом мое сердце. На дороге, на снежных полянах, на всех откосах стояли арбы и повозки с ранеными, они все тоже были розовые от лучей солнца. «Господи, – думала я, – как прекрасна жизнь…»
Умывшись обжигающим, рассыпчатым снегом, я побежала к моим больным. У меня вдруг появилась какая-то уверенность в себе и внутренняя свобода. Первое, что я увидала на поляне, – была повозка с белым крестом. Я подбежала к ним и откинула брезент. Это были они, это были мои новые друзья с «карими» и «серыми» глазами. Я сама не ожидала, что так им обрадуюсь.
«С добрым утром, – сказала им я, – я так рада, что нашла вас, я думала вчера, что потеряла вас навсегда».
«С добрым утром», – ответили они мне, и их глаза сияли радостью и лаской.
«Вас не переносили в дом на ночь?» – спросила я.
«Нет, мы не рискнули, Вавилин сказал, что там еще хуже».
«Вавилин? Кто это Вавилин?»
«Это наша нянюшка…»
«О, я его знаю, – сказала я, – так это вы его «господа»? мы с ним вместе выезжали из Владикавказа. Он сказал, что когда его «господа» поправятся, он опять пойдет с ними вместе сражаться за веру, царя и отечество. Вы в это верите?»
Они оба молчали. Тогда я вдруг поняла, что не надо было задавать им этот вопрос. Мне стало стыдно и грустно. Они, вероятно, заметили это, и один из них прибавил: «Мы верим, что «солнышко» будет часто заглядывать к нам и согревать нас». Его слова залили мое сердце теплой волной.
Весь этот день я работала как на крыльях. Мне все было легко. Я не часто подходила к их повозке, но одно чувство, что я могу прийти к ним, что я увижу их радостный взгляд, давало мне силу и бодрость.
Вскоре у меня появилось еще два помощника – фельдфебель Вавилин, которого послали мне его «господа», и девочка Оля. Олю я встретила в то же утро, она шла пешком с группой раненых и, увидав меня, кинулась ко мне, прося разрешить ей работать со мной. Я ей обрадовалась еще больше, такое было счастье встретить хоть одно женское существо среди бесконечной вереницы мужчин. Оле было 16 лет, но на вид ей можно было дать гораздо больше. Ее отец был расстрелян большевиками, и она решила отступать с белыми. Она сама не знала, куда и зачем она идет, и чувствовала себя, вероятно, еще более потерянной и беспомощной, чем я. Я видела, что она за меня «держится», и это придавало мне силы.
С утра распространился слух, что красные послали нам вдогонку отряд. От этого у всех было еще более нервное и напряженное настроение. Всем хотелось скорее отправиться в путь, чтобы добраться до границы Грузии.
Наконец, мы подошли к этой желанной границе. Серой длинной вереницей потянулись повозки по железному мосту над гремящим Тереком. Почти все они останавливались на середине моста, из их глубин высовывались шашки, кинжалы и револьверы и с тонким свистом и звоном летели в Терек. <…>
К вечеру мы пришли в какой-то, казалось, брошенный жителями аул. Здесь в первый раз раздавали пищу раненым. Опять откуда-то появился тот же доктор Каменский. Он был верхом на лошади, никого не слушая, он раздраженно давал приказания и кричал на больных. Было велено разместить раненых по домам, так как возницы не хотели, чтобы они оставались на ночь в их повозках. Только после этого было обещано раздать горячий рис.
У нас были носилки, и мы с Олей и Вавилиным стали выгружать больных. Как и в прошлую ночь, люди вываливались из повозок, ползли по снегу, звали на помощь, торопились, стараясь занять в домах лучшие места. В этой работе Оля была моей незаменимой помощницей; необычайно сильная физически, она никогда не уставала и ее не пугали тяжелые носилки.
Было уже совсем темно, когда мы кончили переносить больных и раненых. Сперва мы их складывали в большую залу в школе. Когда она была полна, мы стали разносить их по домам и сараям. В некоторых домах было так мало места, что люди лежали почти друг на друге. Крик, шум, стоны, бред стояли неперестающим гулом в моих ушах, но над всем раздавался все тот же зов: «сестра», он и теперь был сильнее и властнее всего.
Самыми мучительными больными были сыпнотифозные и дизентерийные. Мы не знали, что с ними делать, куда их положить. 3а один день их белье и одежда пришли в такое ужасающее состояние, что страшно было к ним притронуться и близко к ним подойти. Был один такой больной; он лежал на полу в грязи и зловонии, у него были безумные, никого не узнающие глаза, лицо его обросло жесткой щетиной, у него был запекшийся открытый рот. Он мотал головой и охрипшим голосом повторял «Пить, пить…» и я его вдруг испугалась, я сделала вид, что не слышу, и не подошла к нему, не дала ему пить. А я воображала, что я им была как сестра. Я не знаю, дал ли ему кто-нибудь пить, может быть, он умер в ту ночь, я его больше не видала. <…>
Наступил еще один день. Погода испортилась. Стоял рыжеватый, мокрый туман. Казалось, что небо тяжело и безнадежно нависло над землей.
Мы с Олей встали, как только начало светать, и сразу принялись за работу. Надо было торопиться переносить раненых обратно в их повозки. Ванилин раздобыл еще одни носилки и убедил возницу своих «господ» помогать нам. Это был почти единственный из всех возниц, проявивший какую-то человечность, остальные только в первый день соглашались переносить больных. Теперь же они молча стояли в стороне и угрюмо смотрели, как мы с Олей таскали носилки. Я старалась не встречаться с ними взглядом, чтобы их не «смущать». Мне казалось, что им должно было быть ужасно стыдно нам не помогать…
Вообще, в этот день все переменилось. В это утро, темное, холодное и безрадостное, все сразу как будто очнулись. Для наших возниц мы сделались выброшенными из жизни, никому не нужны – ми остатками несуществующей уже армии, от которых они хотели поскорее освободиться. Они, вероятно, сознавали, что, вернувшись во Владикавказ, они могут ответить «красным» за сношение с нами, а главное – деньги, которыми мы платили, превратились в никому не нужную бумагу.
Сперва общее мрачное настроение повлияло и на нас с Олей, но я не могла долго выдержать этой давящей атмосферы, я стала инстинктивно с ней бороться. «Оля, — говорила я, — будь веселой; Оля, улыбнись мне, посмотри, какие все мрачные, мы с тобой не будем такими». И Оля сразу же улыбалась и смотрела на меня благодарными и преданными глазами.
Но была одна вещь, которая меня ужасала. Это была ругань. Или, вернее, то, как часто и много все упоминали слово «черт». Мне казалось, что «он» вообще невидимо всем распоряжается, злорадствует и ликует над человеческим горем; чтобы с ним бороться, надо было излить на всех этих людей любовь, заразить их бодростью и верой, надо было непрестанно молиться Богу, просить Его помощи. А вместо этого они призывали темные силы. И я вступила в борьбу с этим.
Раз, когда мы с Олей шли с носилками, мы поравнялись с одним раненым, который дополз до одной арбы и, увидав, что это была не его, а чужая, «О, черт», — раздраженно проговорил он. «Оля, поставим, пожалуйста, носилки, отдохни немножко», — сказала я и кинулась к нему. «Послушайте, подождите немного, мы сейчас по- можем вам, мы сейчас вернемся, я знаю, где стоит ваша арба. Толь- ко обещайте мне никогда не говорить слово «черт»». Он смотрел на меня изумленно и непонимающе. «Обещайте, обещайте, скорее,— быстро повторяла я, — мы сейчас к вам вернемся, только обещайте». – «Черт возьми, обещаю, если хотите. Что за оказия такая!» Я спешила обратно к моим носилкам, чтобы поскорее вернуться к нему. Но стоило мне услыхать это слово, я опять бежала и просила: «Обещайте, обещайте не говорить». Большей частью мои слова принимали добродушно и с улыбкой, иногда с недоумением и некоторым раздражением, как будто хотели сказать: «Не от радости мы «его» поминаем».
Вскоре после этого Оля позвала меня к одному из раненых для перевязки.
Это был хорунжий Уральского полка, совсем молодой, смуглый, с синими глазами и с черными ресницами и бровями. Он был одним из наших любимых раненых. У него было тяжелое ранение в живот, требующее частых перевязок. У него сильно скакала температура, и мы мало надеялись, что он выдержит этот долгий и утомительный переезд. Меня и Олю поражали в нем его терпение и кротость. Он никогда не жаловался, никогда ничего не просил и всегда терпеливо ждал, когда мы сами подойдем к нему.
Мы особенно полюбили его после его рассказа о своей лошади: «Сестра, — сказал он, — вы еще молодая, вы не знаете, но лошадь все чувствует, все понимает (эта было после того, как он ужасно волновался об одной лошади в обозе, которая сломала ногу), у меня была любимая лошадь, она была со мной во всех боях, такая красавица, серая, в яблоках. Она знала не только мой голос, она чувствовала, когда я был близко. Как она радовалась мне, как перебирала своими тонкими ножками. Нас вместе ранило гранатой в конной атаке, она упала и придавила меня. Вы знаете, что она сделала, сестра? Из последних сил она поднялась, чтобы я мог вылезти из-под нее. Я тогда подполз к ней… я никогда не забуду ее глаз. Это был человеческий взгляд, полный страдания и любви. Я сам застрелил ее. Я сам закрыл ей глаза. Но знаете, сестра, это было самое большое горе моей жизни».
Тогда, после перевязки, мучительной и сложной, он лежал в своей арбе бледный, с полузакрытыми глазами и с крепко сжатым ртом, а мы с доктором ушли к другим больным. Но я не смогла совладать со своим чувством, повернула с полдороги и опять побежала к нему. Он лежал все так же, как будто смотря внутрь себя и не замечая окружающего. Под влиянием охватившей меня жалости, я погладила его тихо по руке. Я не знаю, как я посмела. В те годы я была особенно сдержанной, особенно боязливой в выражениях своих чувств. Если бы у меня было время задуматься, я никогда не решилась бы на этот жест. Он открыл глаза и тихо мне улыбнулся. И вдруг я, также не задумываясь, быстро произнесла слова, которые, вероятно, казались мне словами утешения. «Знаете, — сказала я, — смерть — это не страшно. Смерть это тоже жизнь. Мы все умрем, но после смерти будет рай, будет прекрасный рай». — «Я знаю», — чуть слышно прошептал он.
Как только все раненые были погружены, мы двинулись в путь <…>

Источник: На переломе. Три поколения одной московской семьи. Москва-Париж, Русский Путь-Ymca-press. 2001

Для улучшения работы сайта мы используем куки! Что это значит?
Exit mobile version