Это интервью было сделано в марте 2012 года. Ирина Ратушинская — о том, чему можно научиться в мордовских лагерях и как владыка Антоний научил ее детей слышать ангелов.
Зачем плавать на поверхности?
— Многие из ваших «коллег»-диссидентов стали людьми более или менее публичными. С вами я за последние годы читал, кажется, всего одно интервью. Почему вы не на виду?
— Я никогда не входила ни в какие политические партии и группировки — и в советское время, и сейчас держусь в стороне. Для меня самое важное и дорогое — что я хорошо воруемый автор.
— В смысле?
— В смысле человек приходит и говорит: «Ирина, у меня зачитали твою книжку, нет ли у тебя еще экземплярчика?» Для автора — самое то. Заниматься пиаром я не считаю нужным, просто мне неинтересно. Практически все мои тексты лежат в интернете, кому надо — может скачать бесплатно. В моем блоге — мои последние стихи. Позвольте встречный вопрос: зачем человеку быть на поверхности? Там много чего плавает — мне зачем?
— Просто ваша деятельность в советское время — пусть она была не вполне диссидентской, но все же — предполагает некоторую «общественную жилку», простите за оборот из стенгазеты.
— Она была вполне диссидентской. Если вы имеете в виду инакомыслие, то я инако мыслила. Конечно, я не занималась политикой в стихах, потому что это слишком низкая тема для поэзии, но я не верила в советскую пропаганду и жила как свободный человек. В сущности, моя проблема с властями — вернее, проблема властей со мной — была не в том, что я писала, а в нарушении монополии на распространение информации. Если я хотела писать, то должна была попроситься в Союз писателей, сочинить стишок про Ленина, стишок про родную партию, а потом уже то, что хочешь. Для меня это было неприемлемо.
Сейчас я делаю ровно то же самое, что тогда. Мне приходилось помогать людям юридическими консультациями — так я и теперь этим занимаюсь. Я работала репетитором — сейчас я помогаю бесплатно хорошим ребятам с материальными проблемами. Мои все поступали тогда и поступают сейчас — можно я похвастаюсь?
— Английский или математика?
— Физика-математика в основном. С английским тоже было дело, но когда надо было просто быстро подогнать человека.
Письма в защиту кого-то я тоже подписываю иногда. Последнее, что я подписала, было коллективное обращение в правительство по поводу нашумевшего закона о здравоохранении. Так что все, что я делала раньше, я и сейчас делаю. Особенно если учесть, что интернет — это, по сути, наш родной самиздат.
— А активность поэтическая? Поэт ведь, как правило, стремится выйти за рамки блога. Ваша последняя толстожурнальная подборка — в «Новом мире» —десятилетней, кажется, давности. Новых книг тоже давно не было. В клубных анонсах я вашу фамилию не встречал, премий вы не получаете. Вы с поэтическим процессом существуете словно бы параллельно — почему?
— Новый сборник благополучно висит в интернете и книжкой выйдет буквально со дня на день. Премий я за свою жизнь наполучала достаточно. В клубах иногда выступаю. Если зовут, я редко отказываюсь — прихожу, читаю стихи, отвечаю на вопросы. Но я палец о палец не ударю, чтобы куда-то влезть и вылезть. Если стихи хороши — достаточно их выпустить из рук, и они пойдут. В конце концов, в молодости я писала стихи, пускала в самиздат, а после ареста мне сообщили, что мои стихи найдены при обысках в четырех городах. Приятно.
Пушкин говорил, что поэт не должен таскать шпагу по издательствам. Может, я это прочла в таком нежном возрасте, что запало в душу.
Но я действительно не понимаю, почему нормальный автор не может просто сидеть и писать? Сейчас я по шесть-семь часов в день пишу роман — мне такого участия в процессе вполне достаточно.
Про Бога и родину
— В самиздат выпускали стихи очень и очень многие. Почему именно вы оказались в лагере и получили такой огромный срок за семь, кажется, стихотворений?
— За пять. Плюс хранение стихотворения Волошина «Северовосток» и стихотворения, как написано в приговоре, «неустановленного автора» «Из России не уеду». До сих пор горжусь — ну не отвечала я на следствии ни на какие вопросы, поэтому они так и не узнали, кто автор. Хотя Наум Коржавин был в то время уже в эмиграции и, стало быть, в безопасности, но на следствии только разговорись…
— Но и за Волошина, как правило, все же не сажали. В чем тут дело — только в том, что все происходило не в Москве, а на Украине, где к инакомыслящим традиционно относились жестче?
— Во-первых, конечно, причина в том, что дело происходило не в Москве, а по республикам, я думаю, был план. Во-вторых, за время между моим арестом и судом Брежнев умер и пришел Андропов, о чем я узнала только на суде. Так что отчасти я прошла по «андроповскому набору». Такой большой срок я получила потому, что отказалась сотрудничать со следствием.
Мой принцип — не врать; но отвечать правду на вопросы, кто мне передавал самиздат, при каких обстоятельствах это происходило и т. д., тоже было нереально. Единственный честный выход — молчать. «Здравствуйте», «до свидания» — потому что следователь все-таки человеческое существо, которое носит образ Божий, и «ответа не последовало» на все вопросы. Они просто обиделись.
А вот почему дернули именно меня — мне трудно сказать. Я действительно не касалась политики в стихах. Я в основном про Бога и родину — с ними да, я выясняла отношения и продолжаю это делать до сих пор.
— Существуют две полярные точки зрения на лагерный опыт, условно говоря, шаламовская и солженицынская. Согласно первой, лагерь — это абсолютный мрак, в котором безнравственно искать что-то положительное, по второй — это своего рода инициация, из которой человек может выйти закаленным, возмужавшим. Вы на чьей стороне?
— Я думаю, для кого как, возможно и то, и другое. Одного сломает и разотрет навсегда, а другой выйдет обогащенный и более сильный. А если не выйдет, умрет, то уйдет к Господу с чистой совестью.
Но ведь никогда заранее не предскажешь, что произойдет с человеком. По счастью, я увидела первых поломанных до того, как отправилась на зону сама. Они лютой ненавистью, в разы сильнее, чем тех, кто их ломал, ненавидят несломленных. Это ужасно, человек захлебывается этой ненавистью, она выжигает в нем все.
Поэтому я к моменту ареста уже понимала, как опасно сломаться. И еще — как опасно возненавидеть тех, кто с нами все это делает, потому что результат тот же.
— То есть ненависть к следователям тоже выжигет?
— Да, этого нельзя допускать ни в коем случае. В обычной жизни человек пораздражается, порадуется, позлится, посмеется, десять раз на дню сменит обстановку и круг общения, то есть у него есть возможность найти компенсацию злой энергии.
Теперь представьте, что вы сидите в одиночке и над вами разнообразно измываются. Если вы позволите себе хоть зернышко ненависти, во что оно вырастет на такой хорошо унавоженной почте, в отсутствие противовеса?
Я только после ареста поняла на практике, почему надо упорно, настойчиво молиться за врагов. Без этого нечем эту зарождающуюся ненависть убивать — она лезет и лезет, как сорняк.
Но так же и с другими человеческими проблемами. Тщеславие, скажем, тоже лезет, как сорняк, его тоже надо выпалывать. Владыка Антоний Сурожский рассказывал, что когда он был студентом-медиком, то очень хорошо учился, просто очень-очень. В какой-то момент он почувствовал в себе тщеславие и рассказал об этом духовному отцу. Тот велел ему завалить экзамен, и владыка пошел и завалил, с треском. Потом пересдал, конечно, образование получил, но первым студентом уже не был.
Особо опасные
— Вы сидели в мордовской зоне с людьми легендарными, в том числе с Татьяной Великановой. Чем вас обогатило это общение?
— Я была самая младшенькая в зоне и старалась обогащаться как могла. Зона была маленькая, там по максимуму находилось одиннадцать человек, а когда я приехала, вообще сидели четыре женщины.
Мне было очень забавно узнавать истории своих соузниц, потому что, строго говоря, из нас политиком была только Лагле Парек, член Партии эстонской национальной независимости. Когда Эстония отделилась, она даже стала министром, ей Эстония обязана правом свободного ношения оружия. Правда, проработав два года и подготовив преемника, она ушла в отставку и стала католической монахиней. Вот такие мы непредсказуемые, особо опасные государственные преступницы.
Остальные же либо как-то были связаны с правозащитной деятельностью, либо вообще были такими, как я. Например, Наташа Лазарева. Ее попросили как художницу оформлять журнал «Мария». А когда за журнал взялись, все остальные моментально эмигрировали, и из всей редакции осталась только она.
Или Раечка Руденко, которая села только за то, что была женой украинского поэта Миколы Руденко, хранила его стихи и пускала их в самиздат. Таня Осипова, с которой мы очень дружим, исключительно честный человек, была членом Московской Хельсинкской группы — за что ее посадили? Таня Великанова — член Инициативной группы по защите прав человека, за членство и села.
Я поспела как раз к «гонкам на лафетах» и, как зиц-председатель Фунт, сидела при всех: при Брежневе, Андропове, Черненко, Горбачеве. Это была уже агония, апофеоз бреда. Как можно это анализировать?..
От своих солагерниц я многому научилась. Я помню, как Татьяна Михайловна Великанова, даже не имея к тому специальных поводов, часто объясняла мне, как важно терпеть — «терпение, Ирочка, терпение, учитесь терпению». Это было очень полезно — молодая, горячая, мало ли что могу вытворить.
А Лидия Ласмане, издательница латвийского баптистского журнала, учила меня шить. Я очень много себе шила в юности, но на дилетантском уровне. А пани Лида у нас была профи! В зоне было швейное производство, и машинки находились в нашем распоряжении. А так как одеждой нас никто не мог обеспечить, то нам просто выдавали ткань для матрасов, и мы обшивали себя сами.
Много дала мне сама ситуация, когда в замкнутом пространстве находятся люди разных конфессий: католики, православные, пятидесятницы, баптистки.
Это ведь не на свободе, где не сошлись, так разошлись. Мы вынуждены были жить вместе. И мы выработали принципы сосуществования, которых, наверное, не придерживались бы в другой ситуации. Увидев, что получается из религиозных дискуссий, мы от них отказались. Просто сошлись и договорились, что, как только начинается религиозный спор, все остальные говорят «стоп».
В свободном мире такие споры сплошь и рядом приносят пользу — но только не в лагере. Мы просто об этом не говорили, как не говорили о еде, потому что от таких разговоров людям с дистрофией только хуже.
Мы старались дать друг другу хоть те крохи радости, которые могли.
Поэтому мы все поздравляли католиков с католическим рождеством и старались покрасивее нарезать краюху хлеба, а потом они пели «Тихая ночь, святая ночь», а мы сидели, радовались и зажигали самодельные свечки. И точно так же через несколько дней католики поздравляли нас. И потом заготавливали ведра воды, чтобы мы могли облиться на Крещение.
И вот эта, без малейшей догматической уступки, приветливость к носителям другой веры нам удалась.
И это был прекрасный и полезный для меня опыт. Все в итоге остались при своих убеждениях — кроме как раз таки Лагле Парек, которая тогда была совершеннейшим агностиком.
С чемоданчиком в Лондон
Почему после лагеря вы уехали в Англию — в то время Лондон вроде бы еще не был традиционным местом русской эмиграции?
— Мы ведь ехали не в эмиграцию. Когда меня совершенно неожиданно освободили, помиловали без прошения о помиловании, мне прислал приглашение английский Пен-клуб, очень за меня боровшийся, о чем я узнала позже. И мы с Игорем, моим мужем, захватив один чемоданчик, в самом конце 1986 года поехали туда с трехмесячным визитом. Я, помню, еще подумала, что времена, наверное, в самом деле меняются — вчерашнего политзэка выпускают в Лондон. Но тут нас лишили гражданства.
— А вы в самом деле собирались вернуться через три месяца?
— Мы планировали продлить наше пребывание месяцев до пяти. Мне надо было лечиться, потому что в лагере лечение было обусловлено готовностью к сотрудничеству — не хотите сотрудничать, мы вас не лечим. А нас там очень морозили и очень голодом морили, особенно в карцерах, так что лечиться в итоге пришлось долго.
Почему нас лишили гражданства, я могу понять. Вокруг меня было тогда очень много шума на Западе, и я не давала ни единого интервью без условия, что мне дадут назвать хотя бы три-четыре имени тех людей, которые сейчас сидят по политическим соображениям и которых пытают за то, что они отказываются просить о помиловании или сотрудничать с КГБ.
Тогда я не отказывалась ни от одной возможности выступить. Но моя присяга была — советские политзэки. Последнего освободили в самом конце 1991-го, когда я была на седьмом месяце беременности. Одна присяга кончилась, началась другая — дети.
— Именно в Лондоне, если не ошибаюсь, случилась знаменитая история с англиканским священником, голодавшим в вашу поддержку?
— В Ньюкасле. Нам удавалось передавать из зоны на волю писанные мною «Хроники Малой зоны». Как я потом узнала, они попадали не только в самиздат, но и за границу. Из «Хроник» стало известно, что мы завели такой порядок: когда кого-то из нас больной сажают в карцер, то мы голодаем все, пока больную из карцера не вернут.
Это мешало КГБ выдернуть одну из нас и показательно убить для устрашения остальных.
Тогда бы им пришлось убить всю зону: мы писали заявления, что объявляем голодовку, пока нашу соузницу не вернут живой. А если она погибнет — то бессрочную. Ну не оставалось уже других способов: кто там был, тот поймет. Помогло, кстати: мы все выжили. Для сравнения: в 36-й мужской политзоне в Перми за тот же срок по одному погибла четверть зэков.
Англиканский священник Ричард Роджерс узнал про это и решил примкнуть к нашей зэковской круговой поруке.
Тогда как раз стало известно, что меня посадили в карцер после того, как я объявила голодовку в защиту Наташи Лазаревой. Голодовку я, разумеется, не сняла: Наташа и так доходила. Теперь мы доходили в том же карцере уже вдвоем, остальные голодали в зоне.
Так вот, Роджерсу по его просьбе построили железную клетку прямо в соборе Ньюкасла. И Дик объявил, что будет в ней голодать, пока меня не вернут из карцера живой. То есть для начала — 15 суток. А потом, если мне еще добавят (при Горбачеве карцеры у меня шли сплошь) — до упора. И до смерти, если что. Доступ к клетке был круглосуточный, все могли убедиться, что Дик голодает честно. А прихожане собора молились за пребывающих в узах.
Английские газеты взорвались. Фотографии Дика в железной клетке были на первых полосах.
Я об этом, разумеется, не знала тогда. Только Наталью очень быстро унесли из карцера в больницу, в те же сутки. Мы потом сопоставляли даты. Наташа уже была без сознания, так что вовремя. А мне карцер больше не добавили тогда, и вообще больше в карцер не сажали. Это было в мой последний зэковский год. Так что Дик это дело (да, похоже, и мою, и Наташину жизни) выиграл тогда вчистую.
Узнала я про Дика уже после освобождения, и, конечно, мы с ним встретились в Англии. Я его спросила, зачем ему-то было идти на возможную смерть. «А вот так, — ответил. — За други своя».
Владыка Антоний понимал, кто что думает
— Как вы познакомились с владыкой Антонием?
— Когда мы приехали в Лондон, нас взяла к себе жить Алена Кожевникова, из старой эмигрантской семьи. Она вела религиозные передачи на Би-Би-Си и была духовной дочерью владыки. Алена привезла нас из аэропорта к себе и сказала: «Мне тут уже накидали пунктов, чего от тебя хотят, — а чего хочешь ты?» Я спрашиваю: «Тут православный храм есть?» «Ой, завтра отправимся к владыке».
Наверное, трудно понять ощущения человека, который четыре с лишним года не мог причащаться. Мужчинам в политлагерях еще было хорошо: почти в каждом сидел священник, и они как могли служили, хоть на пеньке. А нам-то как? Поэтому да, я соскучилась.
Аленка привезла нас с Игорем к храму, единственному тогда, он был пуст, там никого не было. И мы увидели пожилого монаха в сандаликах, который мыл пол. У него так принято было — он жил при храме и считал, что нечего кого-то нанимать: я тут живу, я храм и мою.
Он уже знал, кто мы такие, расцеловал нас, и стали мы ходить в его приход. Он же и детей крестил, он же и благословил возвращаться в Россию, когда дети подросли до шести лет, так чтобы они в первый раз в первый класс пошли в русскую школу. Владыка говорил, что, был бы он моложе, и сам бы переехал. Хотя он предупреждал, что будет трудно.
— Этот образ монаха в сандаликах сильно отличался от того типа священника, епископа, который был вам привычен по России?
— Вы знаете, такого типа священника, тем более епископа, который был бы нам привычен, по сути и не было. Мы с Игорем уверовали в возрасте примерно лет 22. Поженились, когда нам было по 25, незадолго до этого воцерковились. Каждый прошел свой путь, тем более что мы и жили в разных городах: я в Одессе, он в Киеве. Семьи наши дружили, время от времени мы встречались, но об этом никогда не говорили.
А года в 22-23 взяли и сопоставили, что мы оба, оказывается, пришли к вере. Но это был абсолютно одинокий путь, я с Богом выясняла отношения мысленно: задам Ему вопрос, а потом откуда-то приходит ответ. Не то что я голоса слышала, но кто-то что-то скажет при мне, какой-то отрывок книжки попадется, или просто провернется что-то в голове, и я сама соображу. Но меня никто не вел. Видимо, та жизнь в Советском Союзе, которая была у меня, к доверчивости на таком уровне не располагала.
Уже потом появился отец Александр, первый священник, который за нас по-настоящему взялся. Он служил в Москве, на Антиохийском подворье, мы венчались у него, чтобы у папы Игоря не было неприятностей из-за венчания сына.
Так что привычки особой не было. Зайти в храм, постоять службу, даже поисповедоваться — это одно. Но духовного отца, который бы нас вел, у нас не было.
С владыкой все было по-иному, конечно. Он просто понимал, кто что думает. За три недели до рождения наших детей, двойни, у Игоря неожиданно умер отец. Игорь сорвался в Киев, никто не знал про его отъезд, я осталась дома, в Лондоне, одна. Не было у нас с владыкой такого, чтобы он звонил без дела. Иногда он звонил и просил Игоря, скажем, отлить кресты на храм, потому что Игорь, помимо всего прочего, и это умеет. А тут наутро звонит владыка: «Как дела? Да, я знаю». Я и не подумала, откуда он знать-то может. А владыка такие вещи знал. И пока я была одна в доме, он звонил каждый день.
Наши дети тоже к нему ходили, они не понимали почти ничего, просто об него терлись, как котята. Но как поют ангелы у храма, они слышали.
Выходим как-то из храма, ночь, тихо. Они говорят: «Ангелы поют, ангелы» — захлебываются, четырехлетние. Мы ничего не слышали, а они слышали. И то, что они до сих пор воцерковленные, не ушли никуда, — это их владыка так воспитал, у нас бы пороху не хватило.
— А вернулись вы из-за детей?
— Мы с самого начала знали, что вернемся. Резонов, почему нам надо было возвращаться, я вам привести не могу. Меня многие об этом спрашивали, я уже поняла: есть люди, которым не надо объяснять, почему русские хотят вернуться в Россию, а есть люди, которым объясняй не объясняй, все равно не поймут.
Одно из пяти стихотворений, за которые Ирина Ратушинская получила семь лет лагерей и пять лет ссылки:
А мы остаемся —
На клетках чудовищных шахмат —
Мы все арестанты.
Наш кофе
Сожженными письмами пахнет,
И вскрытыми письмами пахнут
Почтамты.
Оглохли кварталы —
И некому крикнуть: «Не надо!»
И лики лепные
Закрыли глаза на фасадах.
И каждую ночь
Улетают из города птицы,
И слепо
Засвечены наши рассветы.
Постойте!
Быть может — нам все это снится?
Но утром выходят газеты.
1978. Одесса
***
Научились, наверно, закатывать время в консервы,
И сгущенную ночь подмешали во все времена.
Этот век все темней,
И не скоро придет двадцать первый,
Чтоб стереть со вчерашней тюремной стены имена.
Мы его нагружали ушедших друзей голосами,
Нерожденных детей именами — для новой стены.
Мы с такою любовью его снаряжали, но сами
Мы ему не гребцы, даже на борт его не званы.
Но отмеренный груз укрывая рогожею грубой,
Мы еще успеваем горстями просеять зерно —
Чтоб изранить ладони, но выбрать драконовы зубы
Из посева, которому встать после нас суждено.
Ноябрь 1984 г.
ЖХ-385/2
ШИЗО
***
Баба Катя вышла с кошелкой, с утра пораньше,
До отвоза мусора,
Чтоб соседей не стыдно.
А усатый, что в телевизоре, гад-обманщик,
Перевел часы, и теперь ничего не видно.
Ежится баба Катя, в смурных потемках
Разгребает палочкой —
Где бутылки, а где объедки.
В самогонном кайфу небритые спят потомки.
В виртуальных пространствах
Бдят внучки-малолетки.
А счастливая баба Катя нашла картонку:
Если встать на нее, то валенки не промокают.
А над нею месяц всея Руси:
Тонкий-звонкий.
Задержали, видать, зарплату, и припухает.
Роется баба Катя.
Штаны с начесом
Поистерлись: за минус с ветром уже не держат.
Не хватало свалиться, всем на смех, в помойку носом!
Помоги,
Святой Николай, новомученик-самодержец!
А нечистый как раз над городом свесил морду.
Увидала Катя:
Батюшки, ну и харя!
Рожки выставил, и не только.
Раздулся гордо,
Да корячит пальцы, как Ахмет на базаре.
Ахнула баба Катя, и ну креститься.
А потом дерзнула. Старушечью лапку в жилах
Замахнула вверх:
Крестом тебя, вражья птица!
Не таких видали,
Сгинь, нечистая сила!
И завыл, и сгинул. Зеленый рассвет, и зябко.
А добыча богатая — шесть бутылок и кеды.
И пошла Катерина довольная:
Хоть и бабка,
А заступник и ей послал,
Чем праздновать День Победы.