Помочь порталу
Православный портал о благотворительности

Екатерина Михайловна Бакунина. Воспоминания сестры милосердия Крестовоздвиженской общины (1854-1860 гг.) (2)

Не знаю тоже, когда именно сестры были помещены в Михайловскую батарею, прежде ли, или после только того остались там, как туда был переведен от нас перевязочный пункт, который очень скоро…

Не знаю тоже, когда именно сестры были помещены в Михайловскую батарею, прежде ли, или после только того остались там, как туда был переведен от нас перевязочный пункт, который очень скоро вернулся на Южную сторону, в Николаевскую батарею (на Михайловской он был всего десять дней), а там остался главный флотский госпиталь. Потом там и была ранена сестра Васильева: осколком бомбы ей переломило руку, но, слава Богу, она хорошо поправилась.

Тоже не знаю, когда открыт госпиталь на Северных высотах и Бельбеке, и когда сестры туда переехали, и сколько и кто там был. Знаю только, что на Бельбеке жила сама А. П. Стахович, а на Северных высотах – сестра Чупати, но кто еще с ними и сколько – не знаю.

Я бы очень желала, чтобы кто-нибудь, пользуясь всеми письмами и официальными бумагами и обращая внимание не на сплетни, а на действия, описал все труды Крестовоздвиженской общины во всех местах и городах, где работали тогда сестры. А то жаль, что нет именно полного отчета о деятельности общины с первой же минуты ее создания неустанными и столь душевными заботами великой княгини Елены Павловны. Тогда это было совершенно новое дело. Даже в Париже сестры святого Винсента Поля только в крымскую кампанию поступили в военные госпитали. Это они мне сами рассказывали, когда я проводила с ними целые дни в военном госпитале «Долина милосердия» – и все неприятности и обиды, которые им пришлось там перенести.

Мне часто приходилось спорить с сестрами Красного Креста, которые говорили, что сестры Крестовоздвиженской общины не так работали и не так были поставлены, как они теперь, – что совершенно ошибочно, а особливо по госпитальному начальству мы были лучше поставлены, если судить только по тому, что я видела и, особливо, что слышала на Кавказе, где была сестрой Красного Креста больше года при военных госпиталях.

Но возвращаюсь к прерванному рассказу.

Итак, мы были совершенно правы, что не уехали с Николаевской батареи, так как через десять дней перевязочный пункт опять вернулся к нам. Опять приехала сестра Лоде, как старшая, а с ней и прочие сестры.

Только перевязочный пункт, вместо больших, высоких комнат дома Собрания, помещался в тесных трех казематах под сводами, да на место Николая Ивановича Пирогова – Гюбенет и совершенно не тот персонал докторов.

И теперь работали непрерывно, аккуратно, но не было того товарищеского чувства, которое соединяло всех вокруг Николая Ивановича; не было того оживления, той живости, того душевного участия!.. А работы все прибавлялось и прибавлялось, и опять пошли у нас однообразно мучительные дни, то менее, то более раненых, то много, то меньше операций…

Остановлюсь на приезде в Севастополь архиерея Иннокентия. В самый день своего приезда он с графом Сакеном приходил в наши казематы благословить сестер. А на другой день было молебствие на площади перед Адмиралтейством. С одной стороны этой площади – церковь, с другой – круглый фасад дома Красильникова. В этот дом постоянно в эти дни летали бомбы, и многих ранило, но об этом никто и не думал: они летали и дальше, и долетают и перелетают через площадь. Генералы, войско, народ, несколько дам в шляпках и я с сестрами спокойно тут стоим. Духовенство в золотом облачении; хоругви развевались и блистали при ярком утреннем солнце. Стройно неслось пение.

Когда окончилось молебствие, архиерей, в своем богатом облачении, в митре, блистающей золотом и алмазами, небольшой ростом и уже с поседелой бородой, подошел к аналоям, где лежали образа Божией Матери и святых угодников. Из задних рядов вышло по нескольку человек неустрашимых защитников Севастополя. Они пришли с бастионов, защищающих город, чтобы принять благословение архипастыря и отнести на бастионы образа, которые усердие соотечественников прислало из разных мест России.

Передавая им образа, архиерей Иннокентий говорил им краткие речи, но, к сожалению, за шумом и отдалением нам ничего не было слышно. Когда он отдал все образа и запели: Спаси, Господи! – как усердно все молились при слове «победы!»…

Во все пребывание мое в Севастополе я так отрадно и так успокоительно не молилась. Опять вошли в церковь для литургии, а когда служение окончилось, архиерей, во всем еще облачении, вышел на паперть благословлять войско, при воскресном пении: «Воскресение Христово видевше»… и еще: «Предварившия yтpo яже о Марии и обретшия камень отвален от гроба».

Как было тогда радостно это пение, – точно и Севастополь может воскреснуть! А потом, взойдя в церковь, архиерей разоблачился и вышел оттуда, благословляя всех и направляясь прямо к графу Сакену. Я слышала потом, что архиерей Иннокентий очень желал и собирался посетить все бастионы, но граф его упросил этого не делать.

Еще расскажу один день, совершенно выходящий из общего порядка наших дней; я знаю, что меня даже осуждали за это, но я не могла отказаться, да, правду сказать, и не хотела.

Как-то, очень неожиданно, встречаю я в наших бесконечных коридорах священника и с ним черкеса. Священник обратился ко мне с просьбой согласиться быть восприемницей обращенного им в христианство молодого человека, уже заслужившего георгиевский крест. Восприемником будет генерал Липранди. Священник так настоятельно меня упрашивал, что мне пришло в голову, не ошибка ли это, не отыскивает ли он нашу начальницу, и просила сестру Зихель ему это объяснить. Но он сказал, что знает и именно отыскивает сестру Бакунину, и я согласилась. Надо было приготовить одежду для крещаемого, и один фельдшер вызвался сходить купить мне голубую ленту и коленкору; но только что он ушел, мне стали говорить, что на этой улице очень опасно. Боже мой! С каким нетерпением я его ждала, тем более, что во все время, что он ходил, пальба не прекращалась. Но, слава Богу, он вернулся цел и невредим.

В назначенный для крестин день, переехав через бухту, мы сели в присланную за нами коляску: со мной была одна севастопольская жительница. Лагерь – за пять верст; я рада была ехать туда и, после пяти месяцев, подышать чистым воздухом. Вот перед нами высоты Инкермана; туман покрывает их и мешает видеть те высоты, – по ту сторону Черной речки, – которые заняты французами и англичанами, а с этой стороны – те, которые ближе увенчаны батареями, а еще ближе, между кустами держидерева и дуба (который на этой бесплодной почве не растет как дерево) – балаганы, землянки и кое-где палатки. Вдали, на Мекензевой горе, белеются палатки, а ближе в стороне домик в три окошка; возле него собрались теснее палатки, и маленькие, и очень большие.

Выйдя из коляски, я увидела навес из сучьев с сухими листьями и под ним, на подпорках тоже из сучьев, – зрительная труба; в нее беспрестанно смотрит дежурный офицер по направленно к неприятелям, не подходят ли, не имеют ли намерения перебраться на нашу сторону и отрезать Севастополь. И я посмотрела в трубу, но за туманом ничего не видела.

В палатке, устроенной из двух солдатских, было приготовлено все для крещения: покрытый стол, на нем образ, посредине аналой и чан, покрытый красным сукном; возле поставили черкеса в белой рубашке с голубыми лентами; по правую его сторону генерал с георгиевским крестом на шее, по левую – я. Возле него очень молоденький юнкер, почти дитя, сын генерала; в его честь и новоокрещенный назван Рафаилом.

Полы с одной стороны палатки были подняты, и там виднелись юнкера, офицеры, солдаты. Священник совершил благоговейно обряд крещения; с пением: «Елицы во Христа крестистеся, во Христа облекостеся» – сливалась очень отдаленная пальба, не нарушая его стройности. После крещения, пропев молебен архангелу Рафаилу, священник провозгласил многолетие царю, восприемникам, военачальнику Павлу, рабе Божией Екатерине и новоокрещенному Рафаилу. Поздравили друг друга, и я пошла с моим кумом в маленькую палатку полковника днепровского полка. К великому горю священника и новоокрещенного, их азовский полк накануне получил приказание и ушел ближе к Севастополю, на Северную. От этого так редки палатки и так мало людей.

Несколько минут разговаривала я с генералом; он изъявил мне свое удивление, что я пошла в сестры. Я ему отвечала, что если бы я была мужчиной, то давно имела бы честь служить под его начальством; но когда сделали воззвание к женщинам, я не могла не отозваться… Генерал уехал по направлению к домику, а я с моим крестником, но уже одетым в красивый черкесский мундир и с георгиевским крестом, пошла в палатку к священнику. Там мы завтракали вчетвером. Священник, узнав, что учредительницей нашей общины великая княгиня Елена Павловна, с чувством пил за ее здоровье. Но пора ехать. Подали коляску, мой крестник посадил меня, и пара славных лошадей повезла нас обратно в Севастополь, который совсем исчезал в знойном тумане. Даже и теперь, несмотря на то, что столько лет прошло, так сердце и сжалось, когда я стала вспоминать роковые дни конца июня и 1 июля!.. Но чувствую, что теперь так не опишу живо и горячо, как писала к сестре под первым впечатлением 3 июля, и поэтому включаю сюда отрывок из этого письма:

3 июля, Севастополь.

«…Бедный Севастополь! Сколько крови льется в нем и за него!.. И, наконец, французам удалось попасть в Нахимова. Сколько, сколько времени они в него метили! Он так неосторожно разъезжал по всем бастионам; никто не носил эполет, а он постоянно их носил, и когда ему говорили: «Тут опасно, отойдите», он всегда отвечал: «Вы знаете-с, я ничего-с не боюсь».

Эта ужасная весть сейчас донеслась и до нас; пошла какая-то зловещая суета. После своей несчастной раны в голову П. С. Нахимов прожил полторы суток, но не приходил в себя и не говорил. Он лежал на Северной; тело его перевезли сюда, в его дом, без всякой церемонии.

Но я тебе буду описывать только то, что сама видела, а это все будет в газетах. Хотя у нас большие строгости для выхода сестер, но я сказала старшей сестре Лоде, что иду поклониться Нахимову; еще две сестры пошли со мной.

Уже готовились к выносу в церковь для отпевания. Это было в пятницу после обеда. На улице стояли войска и пушки, множество офицеров морских и армейских. Во второй комнате стоял гроб, обитый золотой парчой, кругом много подушек с орденами, в головах сгруппированы три адмиральских флага, а сам он был покрыт тем простреленным и изорванным флагом, который развевался на его корабле в день Синопской битвы. Священник, в полном облачении, читал Евангелие. По загорелым щекам моряков, которые стояли на часах, текли слезы. С тех пор я не видала ни одного моряка, который бы не сказал, что радостно бы лег за него. Один только сказал мне: «Жаль его, ну да все равно, – я сам за ним скоро умру». Он говорил это, лежа на операционном столе.

В церковь мы не ходили, а потом пошли на бульвар. Это близ того места, где библиотека; очень высокое место, и внизу церковь близ Графской пристани. Мы простояли некоторое время: все еще ходили в церковь прощаться. Наконец заунывный трезвон и все более и более слышное пение возвестили нам, что вышли из церкви. Процессия повернула совсем не туда, куда я ожидала, а прямо к нам на гору, и прошла мимо нас. Его несли в недостроенную церковь равноапостольного князя Владимира, где уже были схоронены адмиралы Лазарев, Корнилов, Истомин, – два последние тоже павшие за Севастополь.

Никогда не буду я в силах передать тебе этого глубоко грустного впечатления. Представь себе, что мы были на возвышенности, с которой виден весь Севастополь, бухта с нашими грустно расснащенными кораблями, море с грозным и многочисленным флотом наших врагов, горы, покрытые нашими батонами, на которых Нахимов бывал беспрестанно, ободряя еще более примером, чем словами. Дальше – горы с неприятельскими батареями, с которых так беспощадно громят Севастополь и с которых и теперь они могли бы стрелять прямо в процессию. Но они были так любезны, что во все это время не было ни одного выстрела.

Представь же себе этот огромный вид, а над всем этим, и особливо над морем, мрачные, тяжелый тучи: только кое-где вверху блистало светлое облачко. Заунывная музыка, перезвон колоколов, печально-торжественное пение; очень много священников, генералов, офицеров, на всех лицах грустное выражение…

Так хоронили моряки своего синопского героя, так хоронил Севастополь своего неустрашимого защитника!

Ты не можешь себе представить того тяжелого чувства, с которым я смотрела на это, и как я наплакалась! И сколько, сколько, я думаю, теперь поминают новопреставленного Павла!

Говорят, что он все жалованье свое и все, что мог, отдавал, чтобы помогать морякам. А как он тоже был внимателен к нашим раненым…»!

…И опять пошли грустно однообразные, грозные дни, и как-то все более и более терялась надежда на что-нибудь хорошее. Бомбы все чаще и дальше к нам залетали. В половине июля я имела утешение проводить Творогова в Николаев.

Весь июль продолжалось все то же. Вспомню теперь только из ряда вон выходящие случаи и события, а то страшные раны, оторванные ноги, несчастные, которые вместо рук поднимали обнаженные кости, проломанные головы – все эти ужасы только с разными переменами повторялись изо дня в день.

Но вот, в одно летнее, приветливое и ясное «после обеда», внесли одни за другими 13 носилок; двое из принесенных были сильно изранены и их сейчас же отнесли в Гущин дом, а 11 остались у нас. Но что за странное было их состояние! Они все были без памяти, как-то ползали по полу, а руками делали такие жесты, как бы плавали. Это было последствие камуфлета; они работали в мине и подошли близко к неприятельской мине, а те свою и взорвали, и вот от этого они и получили такое страшное сотрясение мозга. Их обливали холодной водой, потом положили на койки и все прикладывали холодные компрессы; только с половины ночи они начали приходить в себя, но не все вдруг, а то один, то другой; и как-то странно они опоминались, точно в мелодраме: «Где я? Что со мной? Как я сюда попал?» Иные только вспоминали, что были в мине. Я всю ночь проходила от одного к другому – так меня это интересовало. К утру десятеро совсем опомнились, но один пришел в себя только через сутки, – и все они скоро и совсем поправились.

Кстати, упомянув Гущин дом, я вспомнила вообще, какие были у нас перемены по госпиталям. Сначала, когда мы перешли на Николаевскую, попытались еще некоторых оперированных, для которых боялись дурного воздуха батареи, – хотя в ней постоянно поливали ждановской жидкостью, – класть в небольшие комнаты дома Собрания. Но это скоро оказалось слишком опасным. Орлова дом, Гущин дом и Инженерный дом (где одно время была холерная больница, но, слава Богу, холерных было немного, и холера скоро совсем прекратилась, только сестра, которая ходила за больными, умерла холерой) были закрыты: там уже было слишком опасно. Гангренозных перевели в Екатерининский дворец, а офицерский госпиталь был переведен на Северную, в Михайловскую батарею. В гангренозной подвизалась сестра (не помню ее имени), здоровая, бодрая, простая женщина, уже немолодая. Это именно был подвиг великий, – так все там было безнадежно и тяжело, и физически, и морально.

Иногда офицеры оставались и у нас на Николаевской, после раны или после операции, в ожидании или смерти, или возможности переехать на Северную.

Не только у нас на перевязочном пункте, но и во всех госпиталях, которые были на Южной стороне (про Северную наверное не знаю), всех больных поили чаем, даже и два раза в день. Откуда был этот чай и сахар – наверное не знаю. Помню, что два брата Кефали, евреи-караимы, очень часто к нам приходили и часто доставляли нам что было нужно для больных.

Около этого времени случилась большая тревога. Вдруг закричали, что бомба упала на крышу порохового погреба. Ив. Ив. Кизмер, несмотря на жар и на свою полноту, с великой смелостью побежал стремглав туда, – и все в недоумении ждали, что будет, хотя и знали, что погреб великолепно защищен. Но, слава Богу, бомбу не разорвало; кто говорил, что фитиль погас, а кто – что он выпал, прежде чем бомба упала.

Как-то и я раз бежала по нашему коридору, в тревоге не понимая, что могло случиться. Выйдя из операционной в наши казематы, вдруг слышу, что-то пахнет дымом все сильнее и сильнее. Бегу и вижу густой дым в нашем коридоре. И что же это? Одна из сестер разложила костер на полу (пол у нас был каменный) и варит из кизила варенье! Разумеется, я сейчас прекратила это неуместное хозяйственное занятие, погасила огонь, и ей пришлось лакомиться недоваренным вареньем.

Вспомнив этот больно женский и легкомысленный поступок в то время, как мы были не только на военном, но и в осадном положении, – я вспомнила другую женщину, в которой ничего почти не было женского. Это в то время очень известная Прасковья Ивановна; она была какая-то темная личность; много про нее говорили, может быть, и лишнего. Она ходила на 4-й бастион и Малахов курган; солдаты ее очень любили, – она как-то все пришучивала; офицеры надевали на нее разные фольговые и из бумаги вырезанные ордена, давали ей денег. И вот раз она пришла и просит одну сестру купить ей шелковой материи на платье, и когда та ей принесла нежно-лиловый гроденапль, – она очень ему обрадовалась. Но не удалось ей, бедной, пощеголять в этом платье; скоро после этого ей оторвало обе ноги, когда она шла на бастион, и она тут же умерла. Сестра, у которой хранилась ее материя, продала ее, чтобы употребить эти деньги на ее погребение и поминовение.

Вспоминаю еще один грустный случай, даже помню, что это было 20 июля, и, как по поверью, в этот день все набегали тучи, блистала молния и гремел гром. И вот от этой ли бурной погоды, или от особенной болезненности раненого, но один раненый умер под хлороформом. И это был единственный случай, а то бывало, если и случится обмирание, то сейчас же приводили в чувство, – а тут что ни делали, ничего не помогло. В сущности же нечего было этого несчастного и хлороформировать: у него отымали всего один палец на ноге, а такие операции прежде всегда делались без хлороформа.

Но вот никак не могу вспомнить и не отыскала и в своих письмах, когда именно пришло к нам курское ополчение. Думаю, что это было в последней половине августа. Помню, как они входили с песнями; иных мы зазвали к себе, потчевали вином, водкой. Но скоро и ополченцев стали приносить к нам ранеными, и они как-то совсем падали духом; стоны и крики их были ужасны! Вот флотские – те были терпеливы и тверже, и лучше переносили и раны, и операции. Армейских по терпению и твердости можно считать серединой; но и между ними были очень твердые и терпеливые. Я помню одного, у которого вся рука была раздроблена, а когда я хотела его усадить попокойнее, он мне отвечал: «Я могу и постоять, а есть раненые в ноги, тем необходимо сидеть».

Помню еще одного: он был легко ранен и пришел только перевязаться; но, видя его усталое и утомленное лицо, я стала его уговаривать воспользоваться этим и остаться у нас, чтобы хоть несколько отдохнуть.

– Нет, этого нельзя, – отвечал он мне, – уж нас, старых солдат, мало осталось, а молодые могут и оторопеть.

И этот безвестный и скромный герой, твердо исполняя свой долг, сейчас же ушел на бастион.

Но пора вернуться к последовательному рассказу. В самых последних числах июля я наконец могла попасть на Бельбек. Мне давно хотелось видеть сестер Назимову, Никитину и других, но устроить это было довольно трудно. При помощи Яни, на его катере, я с Куткиной переехали через бухту на 4-й №, где Яни и доктор Тарасов добыли нам фурштадтскую телегу на паре; сиденье на веревках с ковром довольно покойно, но жара нестерпимая. Эти пять или шесть верст дорога местами была прескверная, а местами прекрасная. Но вдруг наш возница останавливается и говорит, что решительно не знает, куда нас везти, а дорог множество, одна другую пересекает.

К счастью, в это время мы увидали офицера верхом и попросили его потрудиться подъехать и объяснить нам, как попасть на Бельбек. Он очень любезно начал толковать нашему кучеру.

– А! это госпиталь, – отвечает тот, – знаю.

Приехали. Фруктовый сад; под регулярно посаженными деревьями палатки. Спрашиваем: где сестры? – Дальше. И мы едем опять версту и, как было нам указано, поворачиваем на мост через речку, такую грязную, что в ней вода совершенно желтая и густая; потом аллея пирамидальных тополей и под большими ореховыми деревьями палатки сестер; палаток немного, они большие, но в них ужасно душно. Кругом фруктовый сад, тени мало.

Все знакомые сестры бросились ко мне навстречу, болтали, рассказывали; думаю, что много было экзажераций в этих жалобах и рассказах, тем более, что в это время было очень неприятное столкновение и отчаяние одной сестры. Но, благодаря доброте и вниманию графа Дмитрия Ерофеевича, все кончилось благополучно. Мы пообедали с сестрами, немного погуляли. Слава Богу, все сестры были здоровы. Хотя госпиталь от них не очень близко, но ходить туда по саду. Подышать хорошим воздухом и приятно, и полезно, но мы с сестрой Куткиной спешили уехать: ведь надо было опять попасть к доктору Тарасову и иметь возможность переехать бухту; тут я тоже имела гичку. Как я выучилась ею управлять, и как она быстро скользит и вертится под моей рукой! Когда нам встречались катера или боты, то мы их обходили под кормой, а у других проскальзывали перед носом. А там вдруг местами в совершенно спокойное море упадет бомба, и выскочить оттуда какое-то водяное чудовище с брызгами и грязью.

К вечеру мы вернулись на нашу Николаевскую батарею.

У нас вдоль всей батареи идет довольно узкая галерея тоже под сводами; такая же и в нижнем этаже. Вот с этой-то галереи мы и смотрим на пальбу, особливо с Mamelon-Vert бомбы падают к нам, или перед нами, на площадь, или через нас в море, и мы смотрим, куда летит, долетит или перелетит.

Почти во всей нижней галерее расположились солдаты; тут они и ночуют, и работают, – кто шьет сапоги, кто чинит платье, а кто завелся хозяйством и в кадочках солит огурцы. Свободное место на галерее только против операционных казематов и наших окошек. Вот на этом-то свободном месте, особливо по вечерам, сходятся офицеры, доктора, сестры; тут рассказываются новости, переносятся сплетни. Это что-то в роде афинских портиков, только Платонов нет, вряд ли есть и Аристофаны, но, кажется, Клеопов много…

Живо помню, как я раз, хотя не спала перед этим всю ночь, но могла уйти с этой галереи: начиналась гроза, и так это было грозно-красиво! То сверкнет зеленоватый и белый блестящий зигзаг молнии; то появятся красно-огненные шары, которые поднимаются довольно тихо, вдруг падают с ужасной быстротой и с треском лопаются на воздухе; то месяц осветить все; то надвинется страшная, темная туча, и наконец разражается страшная гроза и гром.

Все грустнее и грустнее становилось у нас. Никогда не забуду я 4 августа! Сколько у нас было тогда ожиданий, надежд! Мы знали, что будет большое дело на Федюхиных горах, а среди нас было какое-то зловещее молчание. И не только на неприятельских бастионах, – это понятно, – но удивительно было, что и наши батареи молчали. И вот, в этой непривычной для нас тишине тянется бесконечный день без всяких известий. Только поздно вечером, и то под тайной, мне сказал один, что все потеряно, и дело проиграно.

5-го, уже при страшной пальбе, мы узнали подробности. Говорили, что раненых до 8 тысяч, несколько генералов убито; говорили, что сестры ездили на позицию.

В эти же дни бомба попала в Михайловский собор, во время службы, и взорвала весь пол, но ранила только одного. В Преображение уже была устроена церковь в Николаевской батарее, в нижнем этаже, так что в нее можно было ходить прямо по галереям. Я была очень рада, что в Преображение могла быть у обедни. Но теперь можно сказать, что почти и вся жизнь Севастополя сосредоточилась на Николаевской батарее: ресторан, магазины – все перевезено сюда.

Скажу также и о мелочных переменах в нашей общинной жизни. Сестре Лоде что-то у нас не понравилось, и она стала просить, чтобы ее опять поместили в Бахчисарай. На ее место старшей сестрой к нам приехала баронесса Екатерина Осиповна Будберг, хорошая, дельная и добрая сестра. Но что мне не нравилось, это то, что у нас в общине, где все должно, кажется, быть основано на любви, милосердии, полной готовности делать все, что возможно, стало вводиться какое-то чиновническое и формальное отношение к делу. Я знаю, что были сестры, которые на меня сердились за то, что я хожу к больным не в мой дежурный день, а я именно хожу, чтобы поговорить с ними, что они очень любят. И я с удовольствием всегда вспоминаю, как один из раненых, который, слава Богу, уже поправлялся, расхвалив сестер, спросил меня:

– Да кто же вас прислал сюда? покойный государь или Александр Николаевич?

Я ему отвечала, что великая княгиня Елена Павловна. А другой раненый перебил его и говорить: «Ведь я тебе давно толкую, что это вдовушка Михаила Павловича все устроила. Да исполнит же Бог все ее желания, и да будет она всегда счастлива и здорова!»

Тут и другие раненые стали желать великой княгине всевозможного счастья. Меня это очень порадовало, как доказательство того, что мы полезны и любимы.

Ездили мы тоже с сестрой Будберг на Северную в больничный лагерь, где ее сестра, Матильда Осиповна Чупати, старшей сестрой; у нее восемь сестер. Все раненые в палатках, ампутированные – в больших госпитальных, а легко раненые – в маленьких солдатских; лагерь – на высоком, совершенно открытом месте; не только нет ни одного дерева, даже нет и кустиков. Солнце должно тут жечь беспощадно. Но когда мы там были, день был совсем не жаркий. Я почти все время просидела у сестры Нины Грибарич; она нездорова и желала меня видеть. Потом мы обошли весь лагерь, а из лагеря заехали на рынок, который теперь на Северной. Это – кочевье бедных жителей Севастополя, и все более и более их прибавляется; у иных шалаши из сучьев, у других что-то в роде цыганских палаток или убежища из кое-как сколоченных досок. Тут, возле этих импровизированных и диких жилищ, валяется разная домашняя рухлядь: кадочки, бочонки, ведра, горшки.

Вот, припоминая все это, расскажу один несчастный случай. У нас уже давно не приносили женщин, и их мало оставалось в городе, только иногда на нижней галере появлялись дети и, бросая мячик, громко и весело кричали: «Бомба летит!» Вдруг нам принесли женщину с оторванной ногой. Я стала с ней разговаривать и спрашиваю ее:

– Зачем же вы не уйдете на Северную? Туда уже многие ушли.

– Да и мы на Северной, – отвечала она. – Да вот захотелось огурчиков посолить, я и пришла в дом за ведром, а тут меня и хватило!

Да так хватило, что она скоро и умерла.

На рынке сестра Будберг купила картофелю, капусты, а я – винограду, уже довольно хорошего.

Чем дальше, тем становилось все грознее и грознее. Раз был такой взрыв, что все мгновенно проснулись от гула и сотрясения. У нас даже из иных окон стекла посыпались. Говорили, что это нашим удалось взорвать неприятельский погреб на бывшем Камчатском редуте, и что там было до 3000 пудов пороху.

В половине августа была у нас большая новость, но, увы! не предвещающая ничего хорошего. Стали строить или, правильнее сказать, наводить мосты через бухту от Николаевской батареи к Михайловской. Мост крепкий, но, разумеется, плавучий на бочках и качающийся, но широкий, так что два и даже три экипажа могут разъехаться; перила веревочные.

Дочь генерала Павловскаго и его воспитанница, которые тоже должны были оставить свой хорошенький дом и жить с нами в маленьком каземате, которого окошко обращено к морю, очень желали побывать на Бельбеке и повидать еще знакомых сестер. Не говорилось, но очень чувствовалось, что все это не долго продолжится, и Павловская упросила меня ехать с ней, доказывая, что теперь это гораздо легче и удобнее, так как не надо хлопотать о переезде на лодке через бухту, а спокойно переедем через мост. Я согласилась. С 4-го там очень много раненых, и мне хотелось видеть сестер, подышать свежим воздухом (от купанья мы уже давно должны были отказаться) – да и должна признаться, что хотелось проехать по мосту, который только видела из амбразуры нашей батареи, – проехать по морю, аки по суху.

Один из знакомых нам ординарцев графа Сакена был так любезен, что взялся добыть экипаж. И вот он сам нам пришел сказать, что экипаж готов. Но что это был за экипаж! Какая-то несчастная тележонка на измученной лошаденке. Как мы три там поместились, я и не понимаю. А наш учтивый кавалер провожал до моста, а мы, вместо благодарности, смеялись, говоря, что он нас провожает, чтобы видеть, не рассыплется ли наш экипаж. Однако мы очень благополучно переехали через мост. День был прекрасный, море так и блистает по обеим сторонам моста (он почти с версту). Было так тихо, что он совсем не качался; велено по нем ездить шагом. Мы начали с того, что поехали в лагерный госпиталь на Северную. Сестра Грибарич поправляется. Мы были там недолго и поехали на Бельбек, но насилу отыскали туда дорогу по очень живописному ущелью; – впрочем, когда редко выезжаешь, все кажется красиво, – только пыль была ужасная.

Сестры нас встретили очень радушно. Сестер тут много, и я познакомилась с сестрами пятого поезда. Когда они приехали, наверное не знаю, но, кажется, недавно. Отдохнув немного и напившись кофе, я пошла отыскивать своих знакомых раненых в лагере.

Теперь у нас с начала августа ужасно грустно: раненые почти не остаются у нас; очень тяжело раненых сейчас же отправляют на Северную, да и после операции больной остается недолго, двое, трое суток, и всякий вечер шаланда отвозит от нас много больных, а утром опять все занято новыми; и так проходит перед вами длинная вереница лиц, за которыми не успеешь и понаблюдать, и походить. И проходят они большей частью в могилу!.. И как я бывала рада, когда отыщу какого-нибудь, который поправляется. А это так редко.

Лагерь довольно далеко от сестер – через большой виноградный сад. Виноград или оборван, или еще зелен. Я пошла туда с сестрой Медведевой, моей давнишней знакомой. Она, до отъезда, жила у Варвары Петровны Тургеневой, матери Ивана Сергеевича, с которой мы были давно знакомы. Медведева дежурить при офицерских палатках. Мы долго ходили с ней по всему лагерю, пообедали с сестрами на воздухе под прекрасными деревьями, но тотчас после обеда спешили уехать на 4-й № к нашему доктору Тарасову. У него теперь сестра Линская, которая прежде, с самого своего приезда со 2-м отделением, была на Николаевской; очень хорошая и добросовестная сестра. На зиму она оставалась на Бельбеке и там умерла.

Мы заехали к доктору для того, чтобы взять у него катер доехать до Николаевской. Мы боялись, что Павловскую и их воспитанницу не пропустят через мост, так как в это время женщин из Севастополя выпускали, но назад на Южную без пропускного билета не пускали. Разумеется, это не касалось сестер. Мы славно проехали на шестивесельном катере, ни одна бомба нас не тревожила, только далеко от нас упало одно ядро в море.

С 24 августа началась сильная бомбардировка бастионов; в город к нам не стреляли, а прежде – на площадь перед нашими окнами, где расположен полк, – так часто попадали, что мне полковник сказал, что у него тут выбыло 30 человек. Я сама видела, стоя на галерее, что когда летит бомба, солдаты со смехом разбегаются, точно играют в мячик, а потом с безрассудным любопытством сбегаются на нее, прежде чем она лопнет. Но, слава Богу, я не видала ни одного несчастья. Раз, еще в половине августа, бомба упала на галерею около окошка первого операционного стола, пробила свод, прошла в лавку и там лопнула. Я за минуту до этого ушла за водкой. В операционном каземате только отбило штукатурку, разбило окно, рамы, и была страшная пыль. Мы от души благодарили Бога, что в это время не было операции, а то нельзя ручаться, – нас всех поразило бы и разбросало, да и оперированному мог быть причинен большой вред. В лавке все было переломано: шкафы, прилавки разбиты в щепки, и мальчик приказчик так был ранен, что пришлось отнять стопу; но он, слава Богу, выздоровел. Тотчас после этого купцы стали укладывать все, что уцелело, и уехали; а тут начали рыть мины, чтобы взорвать Николаевскую батарею.

24 и 25 августа раненых с бастионов приносили очень много, до 1000 человек в день, и бывало на трех столах до 100 операций. С этих дней уже не только дежурные, а все сестры – за делом; теперь было не до отдыха, и сестры оказались все очень усердны и деятельны. Два вечера сряду бухта и Севастополь были освещены горевшими в бухте кораблями. Первым сгорел самый большой транспорт, на котором находились смола и сало, – он горел очень ярко; а на другой день сгорел фрегат «Коварный». Живописно бегал огонь по снастям, – как будто это была иллюминация!!.. И так последние дни своего существования Севастополь был ярко освещен горевшими кораблями, остатками нашего несчастного потопленного Черноморского флота!

К началу страницы

Глава II
Приступаю теперь к описанию событий 26 и 27 августа. В моей тихой и уединенной жизни мне кажется иногда: да точно ли все это было, и я это видела? Но когда я всецело погружусь в эти воспоминания, зеленый луг, сосновая роща перед моим окном пропадают из глаз, и я вижу площадь, войско, ряды французского войска, идущего на Малахов курган, блеск ножей на их штуцерах!.. 26-го, утром, та же пальба, так же много раненых. Ветер ужасный, мост так и качается, волны заливают его, но что удивительно – не только люди, но и лошади идут спокойно, а мост под ними извивается змеей!

У нас сестра-хозяйка – именинница, и, несмотря на пальбу, она таки справляет именины; напекла пирогов и даже пирожного. Александр Бакунин пришел ко мне уже когда зажгли свечи. Я его давно не видала; знала, что он не ранен, знала тоже, что он жив, от Муравьева, который был на 4-м бастионе. В этот раз еще грустнее было смотреть с нашей галереи, по которой я его проводила, как он удаляется во мрак по Екатерининской улице, и видеть, как сверкают над его головой бомбы, и знать, что тысячи смертей летают над ним! Я пошла с сестрой Смирновой в приемную. Пальба тише; операций не делают, раненых не приносят. Я подошла к столу, где лежит книга, в которую записывают приносимых раненых. Цифры во все эти дни доходили до 1000. Слава Богу, все тихо и спокойно; раненых нет; надо идти отдохнуть… Вдруг блеснуло в окошки; за блеском – страшный гул, треск, шум; рамы, стекла – все летит! Свечи гаснут, служители бегут. Мы с сестрой прижались к стене. Промелькнула у меня мысль, что если это пороховой погреб, то отчего же мы не взлетели на воздух? Проходит минута, другая… все тихо и темно. Мы зажгли свечи и пошли в палаты. Из раненых, слава Богу, никто не ушиблен, но на кроватях – рамы, стекла, разные обломки… Что ж это было? Сбежала сверху Дуня Алексеева и сестра Куткина, они говорят, что у них тоже все рамы и перегородки попадали; что в другом каземате у сестер страшный крик; что, верно, они переранены. Я сейчас хотела идти к ним, но вот и они прибегают. Иные несколько ушиблены или порезаны стеклами и страшно перепуганы, так как многие уже легли и даже спали. И другие жительницы батареи тоже кричат и бегут; сбегаются и доктора. Но что же это было? Что это за взрыв, от которого не осталось не только стекол, но ни одной рамы во всей батарее? Потом рассказывали, что везли на баркасе до 140 пудов пороху, и у самой Графской пристани попала в него ракета и взорвала баркас.

Наконец все несколько успокоились, и я пошла к нам наверх. Там тоже опустошение: разорено все; что было на столах – изломано, перебито, облито чернилами; в шкафах вся посуда перебита. Перегородка, которая отделяла наш каземат от коридора, упала. Только в маленьком каземате Павловской, где окошко обращено к морю, уцелела часть перегородки. Но ветер так и ходит по всей Николаевской. Для утешения и согревания мы принялись ставить самовар и пить чай. Сестры Куткина и Алексеева остались ночевать у Павловской. Тут было все-таки уютнее, чем в нашем большом каземате, совершенно открытом, с большим окном, обращенным прямо на неприятельские батареи. А третья моя жилица, Маланья Селиверстова, севастопольская обывательница, осталась на галерее, устремив испуганные взоры на пороховой погреб. А я пошла к себе и заставила окно ширмами от ветра, а от прохожих завесила ситцевым одеялом; везде одинаковая опасность, и если Господь хочет помиловать, то и везде помилует. Я вспомнила тут слова одного солдата, который мне говорил:

– Что такое бомба? Бомба – глупость, а на все воля Божья!

Я крепко заснула под свист ракет.

27 августа. Как я теперь написала это несчастное число, так передо мной и встали все события этого ужасного дня!

Мы поднялись очень рано; пальба продолжалась; холодно; ветер, довольно сильный, так и ходит по нашей безоконной батарее.

В одиннадцатом часу я вышла из приемной и пошла по нашей галерее, чтобы попросить кофе. Масса народу; все толпятся и смотрят.

– Что такое?

– Посмотрите, ряды неприятелей подходят к № 2-му и к Малахову кургану.

Да, точно! Ножи на их штуцерах сверкают на солнце. Да, это штурм!

С Павловского мыска по дороге к Малахову кургану поскакал Хрулев и его свита, и все скоро закрылось пылью и дымом.

Видя, что все как-то в смятении, я вернулась в приемную помогать доктору при операциях и завязывать лигатуры.

Вдруг вбегает сестра Зихель, – на ней лица нет. Она говорит, что надо спасаться, что со всех сторон штурмуют. За ней вбегает Александра Петровна Стахович и прерывающимся голосом говорит мне:

– Ради Бога, сестра, надо уходить! Граф Сакен велел торопиться!

Как досадно, как горько! Но нечего делать, иду к нам наверх; сестры в тревоге; у иных хоть дорожные мешки в руках, а другие ничего и не берут с собой. Я говорю Александре Петровне, что мне необходимо собраться; у меня есть офицерские и солдатские вещи; – хорошо еще, что рано утром я успела иное отдать; у меня ключ от аптеки, его надо передать доктору. Но Александра Петровна все спешит, говоря:

– Через полчаса на площади, может быть, будут резаться.

Я ей отвечаю, что мне невозможно все вдруг так бросить; даю ей честное слово, что я за ними последую, может быть и догоню их, и она наконец уходит со всеми сестрами.

Тогда я принялась наскоро все убирать и брать с собой то, что необходимо. Показывая и на свои, и на сестрины мешки и чемоданы, которые к нам надо переслать, прошу у смотрителя еще солдата; а потом, вспомнив, что от большого ветра мост в воде, надеваю свои мужские сапоги и, отдав вещи солдатам, иду отыскивать доктора.

Сдав ему шелк для лигатур и ключ от аптеки, я оставляю с сокрушенным сердцем нашу Николаевскую батарею, нашу Южную сторону, наш бедный Севастополь!..

От сильного ветра мост сильно качается, и я должна была взять за руку нашего служителя-солдата, чтобы перейти бухту под усиленной пальбой.

На Михайловской батарее я нашла сестер; все там в величайшем беспорядке, так как все вещи живущих сестер сносятся в одну комнату и готовят пушки для пальбы.

Крик, шум такой, что не слышно бомбардировки. А тут еще сестры, служащие на Михайловской батарее, особливо их старшая, бранят начальницу.

Я и не упомянула бы об этом, если бы все эти мелкие беспорядки и неурядицы не повели впоследствии к большим переменам в общине. Да и многие сестры занимались в это время мелочами, хлопотали о своих мешках, чемоданах, плакали о сундуках, – точно они и не понимали, что происходит перед их глазами, что Россия теряет в эту минуту!..

А как ужасно мы провели этот день, глядя через бухту на Севастополь! Еще сначала войско поспешным шагом шло туда, а жители – откуда их так много набралось! – еще поспешнее, с тяжелыми узлами, бегут на эту сторону.

А между тем то бомба, то ракета падают в море, в ту или другую сторону моста.

Но Бог милует. Одна бомба упала и на мост, но одни остановились, другие побежали вперед и только две доски летят прочь; их сейчас же чинят, и все продолжают идти. Вдруг видим, что и войска идут на эту сторону… Они несут знамена, которые были в комнатах графа Сакена, и тут же – в красном – идут и пленные…

Поехали полуфурки и возы, нагруженные донельзя. На одном сидит на самом верху комиссар перевязочного пункта и заботливо держит, прижав к себе, корзину с котятами, а кошка сидит с ним рядом!

Стали носить и раненых на Северную. Вдруг на Малаховом кургане огромное извержение земли, камней: это взрыв погреба или мины.

Кроме раненых, лежащих в казематах Михайловской батареи, лежат раненые в магазинах; до них нет и четверти версты.

Мы пошли с сестрой Надежиной, чтобы напоить их водкой: мы шли туда более получаса – так все было загромождено телегами, полуфурками и т. п. Народ валит толпами; солдаты разных полков скликаются. Крик, шум страшный!

Какую ужасную ночь мы провели! Никогда не забуду я этой картины! Как ужасно горел весь Севастополь – огромное пламя! А в бухте затапливали все наши несчастные оставшиеся корабли… По мосту все гуще и гуще идет войско и остальные жители; ядра так и летают.

Говорили, что под тем окошком, в которое мы смотрели на Севастополь, оторвало голову часовому.

Тут я узнала про нашего доктора В. И. Тарасова; иные говорили, что он совсем уехал, а другие – что он поехал встречать Н. Ив. Пирогова, который сюда едет.

В ужасном положении была бедная Д. Алексеева; перед ее глазами горел ее родной город, ее собственный дом, и она знала, что ее единственный брат еще там, на Южной стороне!..

Нам было сказано, чтоб мы не ставили самоваров в коридоре, не выходили туда со свечой, потому что везде порох. А между тем бомбы разрывались со всех сторон.

Рассвело. Только одни мачты видны от кораблей; густой, черный дым поднимается над Севастополем. Одни войска идут по мосту. Когда я услыхала, что идет тобольский полк, я побежала к мосту, в надежде узнать об Александре Бакунине. Спрашиваю унтер-офицера. Он мне отвечает:

– Прапорщик Бакунин сейчас пошел в гору.

Слава Богу, жив и здоров! Тобольский полк прошел последним; сейчас же начали разводить мост и притягивать его к Северной. Граф Сакен и оставшееся с ним войско переехали на пароходах.

У моста я встретила нашего служителя; он сказал мне, что все наши вещи везут на катере, а мне он очень бережно отдает мой хрустальный стакан, который спас в своем кармане!

Когда привезли все наши вещи, пошла опять ужасная толкотня; кто отыскивает, кто плачет, что все пропало.

Но времени терять нельзя, надо скорей все укладывать на возы и отправлять на Бельбек. Ждут с минуты на минуту взрыва Николаевской батареи; уверяют, что камни долетят сюда. Один солдат, услыхав это, говорит мне:

– Небось, матушка, ничего не будет, она не взорвется.

– Как, почему ты так думаешь?

– Да мина та не так сделана.

И в самом деле она не взорвалась. А Александровская два раза взрывалась; камни сыпались в море, как огромный град. Скоро половина сестер уехала. Мы тоже поехали с Александрой Петровной, но мы заехали на Северное укрепление, и там, найдя раненых, я и сестра Надежина остались, чтобы их перевязать и напоить водкой. Очень мы были рады, когда к нам присоединился флотский доктор Шелома.

К счастью, я встретила А. Д. Княжевича, который служил, как мне помнится, при полевом почтамте; он мог нам выдать находящееся там в тюках: корпию, бинты, компрессы и казенный шелк для лигатур, а то у нас ничего не было. Помню, что явился к нам какой-то офицер и требовал, чтобы мы накормили раненых. Я ему отвечала, что он должен бы был прежде спросить, имели ли мы сами что поесть в этом месте. Мы провели тут весь день.

Как тяжело было слышать звон наших колоколов, который доносился до нас с Южной стороны! Туда пробрались французские мародеры, несмотря на запрещение главнокомандующего, так как взрывы все продолжались в разных местах.

И вот, как теперь вижу на плоском мысе трехэтажную круглую Павловскую батарею; вдруг из нее поднимается черный столб, расширяется кверху, как рисуют извержение огнедышащих гор, только не огненный, а черный. Страшный гул, треск. Летят обломки, сыплются камни, взвивается дым и пыль, и менее чем в минуту от трехэтажного здания остались только две небольшие насыпи.

Не хочу и повторять того ужасного рассказа, который потом ходил у нас об оставленных и погибших там людях.

Всей душой желаю и надеюсь, что это неправда; и тогда многие утверждали, что это неправда, что там никого не осталось.

К вечеру пришел к нам А. Бакунин и многие другие из нашего перевязочного пункта; после такого дня и ночи обрадуешься, увидав даже тех, которые и не были симпатичны.

Слава Богу, все, даже все служители нашего пункта, вышли живы и здоровы; только у многих ничего не осталось, кроме того, что было на них.

Ночью мы с сестрой Надежиной уехали на Бельбек. И вот нас окружают высокие, красивые деревья; воздух легкий и свежий – вся прелесть южной долины. Тихо; только иногда вспорхнет или чирикнет птичка…

Но, Боже мой, как тяжело! С какой бы радостью я вернулась под наши своды, под неприятельские выстрелы! Но, увы! нам уже нет туда возврата, и пришлось идти в маленькую палатку, которую очень радушно разделила со мной сестра Гардинская.

Сестры, которые давно были на Бельбеке, имели все свое дело, свои палатки, а мы, приехавшие с Николаевской батареи, толкались без дела, comme des ames en peine. Но я через день уехала в лагерь на Северные высоты, узнав, что там лежит мой крестник-черкес, смертельно раненый при штурме на Малаховом кургане.

Какую грустную ночь я провела там! Этот лагерь, и всегда невеселый, стал еще грустнее. Дождь так и льет; во всех палатках огонь, но не видно ни солдат, беспечно прохаживающихся, не слышно разговоров, а только по ужасной грязи раздаются поспешные шаги служителя: он идет за фельдшером или за священником. В палатках слышны стоны и крики страданья. Я отыскала своего крестника в маленькой солдатской палатке, на которую была надета еще офицерская. И он тоже очень страдал. Его стоны смешивались с звуками странного чуждого языка; косматая белая шапка была надвинута на черные блестящие глаза; красивые черты исказились от страданья. Он метался на кровати, однако узнал меня. На другой кровати, против него, белокурый молодой человек с важностью разбирал старые газеты и объявления, и, без умолку говоря, рассказывал мне, как посредством шарманки он устроит новый телеграф и на Волге пароходы, а ведь с Каспийского моря рукой подать до Балтийского моря. И я отвечаю ему от времени до времени, чтобы его успокоить: «Хорошо; так точно». Мой крестник иногда закричит на него, что он вздор говорит. И я с грустью слежу за движениями умирающего, и его стоны сливаются с этими безумными речами контуженного юнкера. А дождь так и стучит в палатку, ветер так и рвет, так и завывает, а иногда раздается глухой гул со стороны Севастополя и напоминает о продолжении этих ужасных взрывов на бастионах и батареях. Черные тучи с южной стороны, т. е. той, где был Севастополь, освещены багровым заревом пожара!.. К утру мой крестник скончался!..

Какая безотрадная долина, какал жалкая растительность! Тут одна палатка; возле нее лежит два ряда покойников; они покрыты холстом, но видно, что их более 60, и невдалеке роют огромную могилу. Два утра сряду я ходила туда, и всякий раз видела новые ряды покойников и новую вырытую братскую могилу; только на второй день немного в стороне опустили розовый гроб с серебряным крестом, и я стала на колени и молилась, а священник бросил последнюю горсть земли. Как все грустно и безжизненно! А над Севастополем поднимается еще черный дым. Только воздух совсем переменился – такой теплый и приятный; небо не покрыто тучами, а чисто и ясно, и на безоблачном и голубом небе ярко и величественно блестит солнце… Да будет же оно символом будущего возрождения новоокрещенного и новопреставленного раба Божия, воина Рафаила, за веру и царя на брани убиенного!

Больничный лагерь на Северной стороне производил на меня всегда тяжелое впечатление и по его грустной обнаженной местности, и по множеству трудно раненых, и по обстановке, и по отношению начальства к сестрам и сестер между собою, и грубости некоторых из них. Вечером я уехала на Бельбек, но и там я тоже находилась без дела и ждала и надеялась на приезд Николая Ивановича Пирогова, а пока ходила все-таки в лагерь больных, но не ходила в палатки французов – не могла забыть, как в самое то время, как притягивали мост к Северной стороне, я, увидав на носилках раненого француза, у которого текла кровь, подошла к нему, чтобы перевязать его, и, не имея ничего в руках, изорвала свой носовой платок, а он мне гордо сказал: «И, тем не менее, мы взяли Севастополь!»

Однако пришлось мне пойти к французам. Доктор Ульрихсон, которому велено было переписать всех раненых пленных, находящихся в этом госпитале, пришел просить меня идти с ним и помочь ему, так как он не знал по-французски. Итак, я стала ходить и к ним. Но скоро приехал Н. И. Пирогов – не помню наверное числа, но это было в самых первых числах сентября, 4-го или 5-го, – с ним вернулся и наш доктор Тарасов, хотя между сестер и ходил слух, что он уволен от должности врача при общине. Приехали также и некоторые из врачей, которые были с ним прежде на перевязочном пункте. Я просила Николая Ивановича дать мне какое-нибудь дело. Он мне сказал: «Ступайте в операционную палатку». Я не помню, какая там была сестра, но знаю, что она этим обиделась, хотя ей и говорили, что тут нет ничего для нее обидного, так как все переменилось, и главный хирург не тот.

Николай Иванович со своими ассистентами обошел все палатки, переглядел всех раненых, нашел очень много упущений и запущений; не знаю, были ли в этом виноваты доктора, или наплыв больных в предыдущие дни был так велик, что недоставало ни средств, ни времени. Сестер нельзя в этом винить, у них недоставало знания и опытности, но усердия было много, и они постоянно и без устали работали и перевязывали вверенных им больных.

Я думаю, ни доктора, ни нынешние сестры, не поверят тому, что я сейчас расскажу. Когда с одного больного сняли компрессы и бинты и промыли, то рука его выше локтя сама отвалилась! Я сама видела эту руку, мне ее показал доктор Бекерс. С первого же дня начались операции, и в этой же палатке осталось 12 человек оперированных; они были поручены мне, но очень было грустно, что из 12 скоро осталось 7. Всякий день были новые операции людей очень истощенных и исстрадавшихся, а других, которые только могли выдержать перевозку, отправляли в транспорт.

Живо помню, как Николай Иванович Пирогов по несколько часов сряду простаивал при отправке транспортов, и как, несмотря на дождь, грязь и темноту, он всякий день ходил в лагерь больных, что и от наших палаток было довольно далеко, а его маленькая квартира была еще дальше.

В эти же первые дни сентября в общине было целое событие – это приезд Екатерины Александровны Хитрово, начальницы сердобольных сестер в Одессе. Все мелкие неурядицы, глупые дрязги, нелепые сплетни, которые доходили до великой княгини чрез переднюю и всеми задними лестницами, очень ее беспокоили, и она просила сестру Екатерину Александровну Хитрово поехать в Крым и управлять общиной. Она приехала с одной молодой сестрой их общины, сама оставалась в платье и золотом кресте одесских сестер, и держала себя очень скромно, любезно со всеми, никак не давая чувствовать, что она облечена полной властью от Великой княгини, хотя и говорили: «В ее присутствии чувствуется какая-то неловкость». Она мне с первой минуты очень понравилась – сейчас было видно, что хорошо воспитанная; говорили, что она очень умна, очень религиозна. Но я долго боялась поддаться этому впечатлению, чтобы не обмануться, как это со мной случалось уже несколько раз. Но чем я больше узнавала Екатерину Александровну, тем больше я ее любила и уважала, и мы с ней так сошлись, что я и теперь, хотя этому так давно, с глубоким чувством вспоминаю о ней. Несмотря на то, что ей было сказано, или, может быть, даже написано против меня, это не помешало нашему сближению.

Правда, что все это был великий вздор, – меня ей представили жорж-зандисткой, – и это было совершенно нелепо. Я знаю, что у меня было много недостатков, что во многом я не была тем, чем должна быть сестра милосердия, – помню, что граф Сакен, смеясь, называл меня «самой скромной и самой покорной из сестер», – знаю, что я далеко не подхожу к тому идеалу сестры милосердия, который имею в уме. Я знала много сестер милосердия, и только одна для меня олицетворяла этот идеал – это Е. А. Хитрово. Бывало, поговоришь с этой истинной сестрой милосердия, и чувствуешь, что ее разговор и приятен и полезен, с ней отведешь душу. К несчастью, я мало могла пользоваться этим.

Но вернусь к моему рассказу. Как я уже прежде сказала, больных всех отправляли, и их оставалось очень мало. Сестры тоже уезжали в Бахчисарай и в Симферополь. Я предложила Николаю Ивановичу остаться с двумя сестрами на Бельбеке на зиму; но он нашел, что это не нужно, и предложил мне провожать транспорты больных и раненых от Симферополя до Перекопа. Я с удовольствием согласилась, тем более что меня давно мучила мысль о транспортах.

Последний вечер, что я провела на Бельбеке, очень мне памятен; все думалось, что вот на другой день праздник, во всей России теперь звонят и торжественно выносят крест. Так хотелось бы услыхать церковное пение и поклониться кресту!.. Но только слышался отдаленный барабанный бой или раздавались глухие звуки шагов уходившего или приходившего войска. Вечер был теплый; небольшой серп луны как-то таинственно освещал большие ореховые деревья и нашу опустевшую стоянку. Оставалась только одна палатка. Сестры, которые должны были тут зимовать, переехали в домик. Нас сидело только четверо у большого стола, и после того множества сестер, которые тут собирались, и той суеты, которая тут царила, было что-то меланхолическое в этой опустелой долине… Но недолго я могла предаваться такому настроению. Вывел меня из него наш письмоводитель Филиппов, на которого, не знаю отчего, такая напала паника, что при каждом неясном звуке, долетавшем до нас в тишине этого теплого вечера, он терялся, начинал говорить, что опасно, что он сейчас уедет, а мы ему говорили, смеясь, что он не может уехать от сестер. И наш смех вовсе не гармонировал с этой поэтической ночью и обстановкой.

Утром я уехала с сестрами в Бахчисарай, но ни в квартире сестер, ни в беседке в саду мы не могли поместиться: так было много сестер. И мы поместились в каком-то татарском домике с разбитыми стеклами – тесно, холодно, одним словом, скверно! Но чистая бахчисарайская вода показалась нам лучше всякого лимонада; она действительно очень хороша, после того, что мы пили на Бельбеке, – придешь, бывало, к столу и не вдруг разберешь, в котором графине квас, в котором вода, – а эта чистая, холодная вода казалась нектаром.

Я думала уехать на другой же день, но пришлось прождать до вечера Николая Ивановича, от которого я должна была получить полную инструкцию для следования при транспорте. Она у меня есть, написанная его рукою. Привожу ее целиком:

«1) В какой мере возможна перевязка раненых на этапах, и сколько примерно нужно сестер на каждую сотню раненых?

2) Каким образом утоляется жажда раненых на пути, и снабжены ли они или сопровождающие транспорт средствами, необходимыми для этой цели?

3) Выдаются ли раненым, кроме их шинелей, еще каждому одеяло или халат, или же (трудно больным) полушубок?

4) Как приготовляется пища на этапах, и возможно ли снабдить этап теплыми напитками в холодное время?

5) Осматривают ли транспорт, растянутый иногда на целую версту и более, от одного этапа до другого, врачи или фельдшера?

6) Соблюдается ли порядок, назначенный в снабжении больных пищею, т. е. кормят ли их на тех этапах, где изготовлено должно быть для этой цели?

Н. Пирогов.

Бахчисарай, 15 сентября 1855 г.»

На другой день я и еще четыре сестры, запихавшись и согнувшись в три погибели в татарском дилижансе или, попросту сказать, в крытой фуре, поехали в Симферополь. Приехали туда в пятом часу в странноприимный дом Таранова, где две комнаты были отведены для сестер.

Екатерина Александровна тоже приехала в Симферополь; однако еще А. П. Стахович распоряжается в общине, и мне пришлось идти к ней, чтобы получить от нее деньги, необходимые для поездки, так как надо все купить и всем запастись. Она была очень расстроена, и только именем Николая Ивановича я могла получить от нее все, что мне было нужно, т. е. денег и белья из склада. Я слышала, что почти все сестры 1-го и 2-го поезда, как исполнится год (мы ведь присягали на год), а может быть, и ранее, собираются уехать, а иные уехали и прежде.

Наконец 21 сентября, в пятом часу, выступил наш транспорт, и я и три сестры со мной в тарантасах, на измученных фурштадтских лошадях, поехали за ними шаг за шагом. Транспорт на волах, 139 подвод; на всех устроено нечто вроде кибиток, неуклюжих, низеньких, крытых рогожей.

На подводах по четыре человека; только на тех, где самые трудные или ампутированные, по три. Еще едет доктор, офицер и два фельдшера.

Долго мы ехали до нашего ночлега – аул Сарабуз. Совсем стемнело, когда мы приехали. Нас встретили страшный крик, шум: отводятся квартиры раненым и больным.

Домики разбросаны нерегулярно по обеим сторонам Салгира, и нам отведен домик. Целое татарское семейство нас окружило; пришел к нам и майор, который здесь продовольствует больных, как это было устроено в то время и на всех этапах до Перекопа.

Жена его живет тут же, и он приглашал к ней напиться чаю; я рада была не хлопотать о самоваре (который мы возили с собой, так же, как и уголья), но прежде чем пойти к ним, мы пошли на солдатские кухни, посмотреть ужин больных. Напившись чаю у майорши, мы вернулись в свою саклю. Но меня ужасно мучило, что я еще не знаю, какие у нас больные и как они проведут ночь. На другое утро я очень обрадовалась, увидав, что опасно раненых у нас нет.

В 6 часов, при восходе солнца, мы пошли на перевязку. С большим удовольствием я увидала, что фельдшера готовили разные примочки и теплую воду. Корпия не очень хорошая, но порядочная. Перевязывали мы, четыре сестры, два фельдшера и доктор. К девяти часам все было кончено. Больные пообедали, мы позавтракали и в первом часу выехали.

До Экибаша, нашего второго ночлега, было 20 верст; мы приехали туда в 8 часов. Опять темно, опять крики, лай собак, размещение больных, и мы – в своей новой сакле, на войлоках у низенького столика. Одно грустно и досадно: передовой пропал без вести и ужина для больных нет; хорошо, что многие не хотят есть. Потом мы узнали, что он проехал не в тот аул.

На другое утро мы очень спешили, – перевязочных у нас 325 человек, а всех больных до 500, – нам предстоял переход в 30 верст. Как только мы перевяжем одного, он тотчас идет обедать. Надеялись скоро выехать, но всего один колодезь, – напоить волов надо много времени, – так что мы выехали только в 12 часов. Пасмурно; накрапывает дождь; если погода переменится, беда больным и нам! И вот мы опять едем и едем, и все та же степь, и все тянется тот же бесконечный обоз. Впереди – верховой казак; сзади, в крытой тележке, на лошадях – доктор и офицер. Мы то обгоним весь транспорт, то остановимся и всех пропустим мимо себя, считая, все ли подводы тут, или, выйдя из тарантаса, идем по степи. И тянется наш обоз – и больше ничего. Мы ведь едем не по большой дороге, где много езды, а проселком, от аула, в котором ночевали, до аула, где будет ночлег, и даже не проезжая мимо ни одного аула.

Иногда мы обгоняли наш транспорт и останавливались; между нами стоял бочонок с вином; он нам служит столом, и мы на нем располагали наш обед; случалась у нас и говядина, и курица, а то только сыр и икра. На наше счастье, вдруг явится татарин с огромной корзиной прекрасного винограда. Он дорог, но в дороге, в степи, это находка.

В этот день мы очень запоздали, но, слава Богу, туча рассеялась, звезды ярко сияют; уже десять часов, а мы все едем. Скучно! пошли пешком. Одиннадцать часов, все пустая степь; наш кучер, старый фурштадтский солдат, очень усердно нас утешает и говорит: «Слышите, собаки брешут, видно, близко аул». Но долго слышали мы их лай и только в первом часу доехали. Аул до того растянут, что наша квартира – с полверсты от кухни; я с одной сестрой и татарином иду туда посмотреть, как разместили больных. Ужин есть, но много ли найдется на него охотников: так поздно, а возле подвод раздаются разные жалобы и крики, что нет квартир и всем помещения. Я сейчас пошла к доктору и просила его идти туда и все уладить. Это славный старик, доктор медицины Александр Николаевич Муравьев, он все время находится при перевязке и сам перевязывает или дает лекарство и всякого внимательно расспрашивает. Во всех этих переходах мы потеряли нашего провожатого татарина и уже кое-как, вдвоем с сестрой, добрались до нашей квартиры, избегая собак, верблюдов и ям, которых множество приготовлено, чтобы ссыпать в них хлеб, а собак в ауле множество, особливо вокруг наших кухонь. На другой день мы не спешили: переход маленький, всего 15 верст. Погода славная, солнце светит; хохлатые жаворонки так и распевают. И наш транспорт, слава Богу, не наводит большой тоски: очень мало трудных; многие идут возле подвод, а другие, сидя на подводах, играют в карты; если найдется такой, что умеет рассказывать сказки, то он и говорит, а другие внимательно слушают. И мне иногда случалось идти возле подводы и прислушиваться. Иные даже пели.

В Биюк-Барашке мы приехали рано и, посмотрев, как разместили больных, пошли на свою квартиру, маленькую татарскую саклю. В ней на место пола – битая глина, вместо потолка – одна крыша, а вместо стекол – бумага, но стены чисты, очень тепло.

И мы принялись пить чай на маленьком столике, сидя на войлоках. Пришли к нам и два офицера, которые заведуют продовольствием больных на этих этапах, и еще офицер, который провожает наш транспорт. Мы их тоже поили чаем; потом, взяв фонарь, пошли на кухню, посмотреть ужин больных. Кто может, приходит туда ужинать, а другим разносят по квартирам. Хотя было еще рано, но мы легли спать. Все было так тихо и спокойно; и люди, и собаки, и кошки – все умолкло, а то подчас от них такой шум, что хуже бомб.

Как верно изображение восхода и заката солнечного в степи у Саврасова, и как хорошо оно вставало в тумане в Биюк-Барашке! В тумане собираются наши раненые к перевязочному пункту; они толпятся возле двух досок, на которых все приготовлено. Те, которые насилу дошли, хромая, сидят в отдалении, а прочие, один перед другим, стараются подойти скорее, сбрасывают шинели, развязывают бинты. Иной говорит: «Перевяжи же! Ведь ты все эти дни меня перевязывала!»

И так мы перевязываем около трех часов. Доктор тоже перевязывает, или с ложкой в руках дает лекарство. Офицер переходит от нас к кухне, от кухни к волам. Кончив тут перевязку, мы идем по квартирам, перевязывать тех, что тяжело ранены. В 9 часов все кончено, и мы идем к себе – пить кофе на этот раз, что большая редкость. У нас было и свежее масло, только из вареного молока. Доктор и офицер тоже пришли к нам пить кофе. Мы с ними в очень хороших отношениях. Больные очень жалеют, что мы едем только до Перекопа. Сестры очень дружны между собой, да и наш фурштадтский старик Алексей находит, что гораздо лучше возить сестер, чем кули.

Опять ехали мы целый день, и только от времени до времени наша степь оживлялась проходом орловского ополчения; молодцы, и хорошо одеты, в черные полукафтанья. С иными мы разговаривали. Я спросила у одного, знает ли он, кто мы.

– Как же: сестры милосердия; мы про вас в «Ведомостях» читали.

А другой, который со мной разговорился, когда я ему сказала, что мы оставили Севастополь, возразил решительно:

– Ну, а мы его опять возьмем!

В девятом часу приехали в Качкары. Опять шум, гам, лай и крик!

На другой день мы опять должны были спешить, так как переезд до Перекопа ужасный – 32 версты!

Выехали в 11 часов; несколько верст ехали проселком, и тут только и увидишь вдали верблюда или вола, или дрофа пролетит над головами.

Выехали на большую дорогу; можно считать версты, будут проезжие, будет развлечение. Но какое грустное развлечение! Вот воловьи возы, нагруженные мебелью и разным хламом, а наверху сидят целые семейства. Как на них грустно смотреть! Это все семейства флотских из Севастополя, где они жили в своих домах и в довольстве; а теперь они все потеряли и пробираются, бедные, в Николаев.

До Перекопа мы ехали 12 с половиною часов, так что приехали туда только в половине 12-го. Госпиталь освещен – это какая-то бывшая жандармская казарма: хорошо, что всех положат вместе, только очень тесно их положили.

Но что меня ужасно взволновало и чего я никак не могла уладить, как ни старалась: офицер, который распоряжался размещением больных на койки или на полу, никак не хотел положить слабого больного на койку, говоря, что на них велено класть только раненых. Напрасно я ему говорила, что у нас есть раненые совсем здоровые, а больные гораздо слабее, а один и очень слабый. Но он преспокойно отвечал:

– Генерал так приказал.

Я отвернулась от него и не удержалась, чтобы громко не сказать:

– Приказание глупое, да и исполнение такое же! – и пошла, постараться хоть на полу уложить покойнее моего больного.

Ужин был готов. Нам отвели маленькую, чистую комнату; в ней стоят стол и лавки, а все эти дни мы сидели на полу. Напившись чаю, в два часа мы легли спать, в половине шестого встали и пошли на перевязку. К нам пришли две сестры. Их здесь четыре; они присланы Екатериной Александровной Хитрово из Одессы, но не из ее общины, а из новонабранных прямо в крестовоздвиженские сестры. Е. А. Хитрово, кажется, отправляла сестер и в Херсон, и в Николаев, так как там сестер, присланных из Петербурга, было слишком мало по множеству больных, которые там находились.

читать дальше

Источник: Meduhod.ru

Читайте наши статьи в Телеграме

Подписаться

Для улучшения работы сайта мы используем куки! Что это значит?