Православный портал о благотворительности

Cвятитель и исповедник Лука, архиепископ Симферопольский

Тропарь: Возвестителю пути спасительного, / исповедниче и архипастырю Крымския земли, / истинный хранителю отеческих преданий, / столпе непоколебимый, Православия наставниче, / врачу богомудрый, святителю Луко, / Христа Спаса непрестанно моли / веру непоколебиму православным даровати / и спасение, и велию милость

Подготовлено Издательством Елизаветинского Сестричества, г. Москва

Святитель Лука (в миру Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий) родился 14/27 апреля 1877 года в Керчи и происходил из древнего, но обедневшего дворянского рода. Предки его служили при дворе польских и литовских королей, дед жил в Могилевской губернии в курной избе и ходил в лаптях, хотя имел мельницу, а отец, Феликс Станиславович, какое-то время владел аптекой, но она больших доходов не приносила, и он перешел на государственную службу.

«Мой отец был католиком, — писал святитель Лука, — весьма набожным, он всегда ходил в костел и подолгу молился дома. Отец был человеком удивительно чистой души, ни в ком не видел ничего дурного, всем доверял, хотя по своей должности был окружен нечестными людьми». Феликс Станиславович, тихий по натуре, взглядов своих не навязывал, и атмосферу в доме определяла мать. Мария Дмитриевна, до замужества Кудрина, воспитывалась в православных традициях, и вера ее выражалась главным образом в добрых делах — она регулярно посылала заключенным домашнюю выпечку, устраивала им возможность заработать (к примеру, отправляя в тюрьмы матрацы для перетяжки), а когда началась первая мировая война, в доме постоянно кипятилось молоко для раненых. «Мать усердно молилась дома, но в церковь, по-видимому, никогда не ходила. Причиной этого было ее возмущение жадностью и ссорами священников, происходившими на ее глазах». Кроме Валентина, в семье было еще двое сыновей и две дочери.

В конце 80-х годов Войно-Ясенецкие переехали в Киев. Здесь Валентин окончил гимназию и параллельно Киевское художественное училище. В это время он находился под влиянием народнических идей. «Влечение к живописи у меня было настолько сильным, — вспоминал владыка, — что по окончании гимназии решил поступать в Петербургскую Академию художеств. Но во время вступительных экзаменов мною овладело тяжелое раздумье о том, правильный ли жизненный путь я избираю. Недолгие колебания кончились решением, что я не вправе заниматься тем, что мне нравится, но обязан заняться тем, что полезно для страдающих людей».

Он послал матери телеграмму о желании поступить на медицинский факультет, но все вакансии там были уже заняты, и он поступил на юридический. У юноши был ярко выраженный интерес к гуманитарным наукам, особенно к богословию, философии и истории. Однако через год его опять неодолимо повлекло к живописи, и он поступил в частную школу профессора Книрра в Мюнхене. Проучившись там короткое время и стосковавшись по родине, молодой человек вернулся в Киев, где с друзьями усиленно занимался рисованием.

Тогда же проявилась религиозность будущего святителя: «Я каждый день, а иногда и дважды в день ездил в Киево-Печерскую Лавру, часто бывал в киевских храмах и, возвращаясь оттуда, делал зарисовки того, что видел в Лавре и храмах… Я пошел бы по дороге Васнецова и Нестерова, ибо уже ярко определилось основное религиозное направление в моих занятиях живописью». В то же время Валентин Феликсович усиленно размышлял «о весьма трудных богословских и философских вопросах» и страстно увлекся этическим учением Льва Толстого. Он спал на полу, а летом, уезжая на дачу, косил траву вместе с крестьянами. Он даже написал Толстому письмо, в котором просил повлиять на свою суровую мать, противившуюся его стремлению стать толстовцем. Однако вскоре в руки юноши попала книга Льва Толстого «В чем моя вера?», резко оттолкнувшая его издевательством над Православием. «Я сразу понял, что Толстой — еретик, весьма далекий от подлинного христианства. Правильное представление о Христовом учении я незадолго до этого вынес из усердного чтения всего Нового Завета, который, по доброму старому обычаю, я получил от директора гимназии при вручении мне аттестата зрелости как напутствие в жизнь».

Многие места Евангелия произвели тогда на него глубокое впечатление, но особенно поразили его слова Спасителя: Жатвы много, а делателей мало. «У меня буквально дрогнуло сердце, я молча воскликнул: «О Господи! Неужели у Тебя мало делателей?!» Позже, через много лет, когда Господь призвал меня делателем на ниву Свою, я был уверен, что этот евангельский текст был первым призывом Божиим на служение Ему».

Так прошел год, который сам владыка называл довольно странным: «Можно было бы поступить на медицинский факультет, но опять меня взяло раздумье народнического порядка, и по юношеской горячности я решил, что нужно как можно скорее приняться за полезную практическую для простого народа работу. Бродили мысли о том, чтобы стать фельдшером или сельским учителем, и в этом настроении я однажды отправился к директору народных училищ Киевского учебного округа с просьбой устроить меня в одну из школ. Директор оказался умным и проницательным человеком: он хорошо оценил мои народнические стремления, но очень энергично меня отговаривал от того, что я затевал, и убеждал поступить на медицинский факультет. Это соответствовало моим стремлениям быть полезным для крестьян, так плохо обеспеченных медицинской помощью, но поперек дороги стояло мое почти отвращение к естественным наукам. Я все- таки преодолел это отвращение и поступил на медицинский факультет Киевского университета». Был 1898 год.

Учение давалось с большим трудом: «У меня было почти физическое ощущение, что я насильно заставляю мозг работать над тем, что ему чуждо», и тем не менее учился он на одни пятерки и неожиданно для себя увлекся анатомией. На третьем курсе его единогласно избрали старостой. Это случилось после того, как он вступился за оскорбленного сокурсника, которого другой сокурсник ударил по щеке. «По окончании лекции я встал и попросил внимания. Все примолкли. Я произнес страстную речь, обличавшую безобразный поступок студента- поляка».

Государственные экзамены будущий хирург сдавал блестяще. Единственную тройку по биохимии он получил потому, что передал профессору результат собственного исследования, в котором была небольшая ошибка, — хотя заранее от служителя лаборатории знал правильный ответ. Оканчивая университет осенью 1903 года, он заявил о том, что намерен быть земским врачом, чем очень удивил своих товарищей. «Я был обижен тем, что они меня совсем не понимают, ибо я изучал медицину с исключительной целью быть всю жизнь деревенским, мужицким врачом, помогать бедным людям». Готовясь к этой деятельности, он стал посещать в Киеве глазную клинику, где оперировал и вел амбулаторный прием. Кроме того, он приводил больных домой, и, по воспоминаниям сестры, их квартира превратилась в глазной лазарет. Больные лежали в комнатах, как в палатах, Валентин Феликсович лечил их, а Мария Дмитриевна кормила.

С началом русско-японской войны молодой врач в составе медицинского отряда Красного Креста выехал на Дальний Восток. Ему поручили заведовать одним из хирургических отделений, и он, не имея специальной подготовки, сразу стал делать много сложных операций.

В Чите он женился на сестре милосердия Анне Васильевне Ланской, дочери управляющего поместьем на Украине. «Она покорила меня не столько своей красотой, сколько исключительной добротой и кротостью характера». Анна Васильевна дала обет девства, и в ночь перед венчанием, когда она молилась в церкви перед иконой Спасителя, ей показалось, что Христос отвернул от нее Свой лик. «Это было, по-видимому, напоминанием об ее обете, и за нарушение его Господь тяжело наказал ее невыносимой, патологической ревностью».

Вскоре после свадьбы молодые переехали в небольшой уездный городок Ардатов Симбирской губернии, где Валентину Феликсовичу поручили заведовать больницей. Молодой хирург в трудных условиях стал широко оперировать и уже через несколько месяцев почувствовал, что выбивается из сил. Он перешел в маленькую больницу села Верхний Любаж Курской губернии. Однако слава о замечательном докторе настолько распространилась, что на прием к нему шли больные не только из близлежащих мест, но даже из соседней губернии. Один нищий, к которому после операции вернулось зрение, собрал слепцов со всей округи, и они длинной вереницей выстроились в ожидании медицинской помощи.

Принимая во множестве амбулаторных больных, оперируя с утра до вечера, разъезжая по довольно большому участку, самоотверженный врач умудрялся еще заниматься научной работой, по ночам исследуя под микроскопом вырезанное при операциях и делая зарисовки. В Любаже он написал свои первые две статьи.

В 1907 году у Войно-Ясенецких родился первенец Михаил, а в 1908-м — дочь Елена. Роды пришлось принимать отцу.

Земская управа перевела его в уездную фатежскую больницу, но вскоре он был уволен со службы, поскольку отказался прекратить прием и немедленно явиться к заболевшему исправнику: все пациенты всегда были для него равны, и положение в обществе не давало им никаких преимуществ. Неизменно строго относился он лишь к воинствующим безбожникам, болезни которых считал наказанием Божиим.

После увольнения любимого доктора в Фатеже начались беспорядки, и Валентин Феликсович был вынужден поскорее уехать оттуда. В 1909 году он поселился в Москве и около года был экстерном хирургической клиники профессора П. И. Дьяконова. Здесь он вплотную приступил к работе над диссертацией о местной анестезии. В те годы крайне несовершенный общий наркоз бывал «несравненно опаснее самой операции». После нескольких месяцев исследовательской работы в московском Институте топографической анатомии ученый сделал ряд открытий в сфере регионарной анестезии.

Однако жить в Москве с женой и двумя детьми было не на что, и Войно-Ясенецким пришлось уехать в село Романовку Саратовской губернии. Валентин Феликсович вернулся к практической хирургии и полтора года работал в местной больнице. На долю врача нередко приходилось до 200 амбулаторных больных в день, не считая выездов, причем 70 % пациентов жили далее чем за 8 верст от его дома. Приемы велись в тесном и душном помещении, а рядом приходилось делать операции — в год не менее трехсот.

Здесь у них родился третий ребенок, сын Алексей. Из Романовки они переехали в Переславль-Залесский, где Валентин Феликсович получил место главного врача в больнице, мало чем отличавшейся от романовской.

Работу над диссертацией хирург продолжал во время ежегодных месячных отпусков, приезжая в Москву и трудясь с утра до вечера в Институте топографической анатомии. Он писал: «Из Москвы не хочу уезжать, прежде чем не возьму от нее того, что нужно мне: знаний и умения научно работать. Я по обыкновению не знаю меры в работе и уже сильно переутомился. А работа предстоит большая: для диссертации надо изучить французский язык и прочитать около пятисот работ на французском и немецком языках. Кроме того, много работать придется над докторскими экзаменами».

В 1915 году в Петрограде вышла его блестяще иллюстрированная книга «Регионарная анестезия». В ней были обобщены результаты исследований и богатейший хирургический опыт автора. За эту работу Варшавский университет присудил Валентину Феликсовичу премию имени Хойнацкого, которую обычно получали ученые, прокладывавшие новые пути в медицине. Однако полагающихся ему денег (900 рублей золотом) он не получил, поскольку не смог представить в Варшаву нужное количество экземпляров: небольшой тираж книги был раскуплен мгновенно.

В 1916 году Валентин Феликсович защитил свою монографию как диссертацию и получил степень доктора медицины. Его оппонент писал: «Мы привыкли к тому, что докторские диссертации пишутся обычно на заданную тему с целью получения высших назначений по службе и научная ценность их невелика. Но когда я читал Вашу книгу, то получил впечатление пения птицы, которая не может не петь, и высоко оценил ее».

Занимался ученый и другим разделом медицины: «С самого начала своей хирургической деятельности… я ясно понял, как огромно значение гнойной хирургии и как мало знаний о ней вынес я из университета. Я поставил своей задачей глубокое самостоятельное изучения диагностики и терапии гнойных заболеваний… Я составил план этой книги и написал предисловие к ней. И тогда, к моему удивлению, у меня появилась крайне странная неотвязная мысль: «Когда эта книга будет написана, на ней будет стоять имя епископа».

В то время у Валентина Феликсовича и в мыслях не было становиться священнослужителем, а тем более епископом, хотя в Переславле он все чаще стал посещать местную церковь, где у него было даже свое место, — и это несмотря на то, что воскресные и праздничные дни у земского врача были особенно загружены.

В Переславле семья прожила шесть с половиной лет. Там родился младший сын, Валентин. «С детьми, — рассказывала горничная, — барин и барыня очень ласковы были. Никогда их не наказывали, даже слова грубого не говорили. Только Мишу за баловство мать в чулан иногда ставила, да скоро и выпускала». Михаил Валентинович вспоминал: «Отец работает днем, вечером, ночью. Утром мы его не видим, он уходит в больницу рано. Обедаем вместе, но отец и тут остается молчаливым, чаще всего читает за столом книгу. Мать старается не отвлекать его. Она тоже не слишком многоречива. Мебель в переславльском доме была до последней степени неказистая. Сбережений ни тогда, ни потом отец не имел». Войно-Ясенецкие жили тихо, ни в театры, ни в гости не ездили, и к ним редко кто ходил.

В начале 1917 года Анна Васильевна заболела туберкулезом, и семья переехала в Ташкент, где Валентину Феликсовичу предложили должность главного врача городской больницы. Там он организовал хирургическое отделение. «Время было тревожное, — вспоминал врач Л. В. Ошанин. — В 1917 — 1920 годах в городе было темно. На улицах по ночам постоянно стреляли… раненых привозили в больницу. Я не хирург и, за исключением легких случаев, всегда вызывал Войно-Ясенецкого… В любой час ночи он немедленно одевался и шел по моему вызову. Иногда раненые поступали один за другим. Часто сразу же оперировались, так что ночь проходила без сна. Случалось, что Войно-Ясенецкого ночью вызывали на дом к больному, или в другую больницу на консультацию, или для неотложной операции. Он тотчас отправлялся в такие ночные, далеко не безопасные путешествия… Никогда не было на его лице выражения досады, недовольства, что его беспокоят по пустякам (с точки зрения опытного хирурга). Наоборот, чувствовалась полная готовность помочь. Я ни разу не видел его гневным, вспылившим или просто раздраженным. Он всегда говорил спокойно, негромко, неторопливо, глуховатым голосом, никогда его не повышая. Это не значит, что он был равнодушен — многое его возмущало, но он никогда не выходил из себя, а свое негодование выражал тем же спокойным голосом».

Здоровье Анны Васильевны ухудшалось. Она кое-как ходила по дому, но ни готовить, ни убирать уже не могла. Дети помнят, как отец по вечерам мыл полы, накручивая на половую щетку старые бинты. Вскоре стало совсем плохо с продуктами. Из больничной кухни начали приносить обед — тухлую квашеную капусту в мутной воде. Лечили больную лучшие доктора города, поддерживая ее не только лекарствами, но и усиленным питанием, однако приносимые тайком от Валентина Феликсовича продукты она раздавала детям, а сама довольствовалась капустной похлебкой. Окончательно подорвал ее здоровье арест мужа по клеветническому доносу. Главного врача с еще одним хирургом привели в железнодорожные мастерские, где заседала «чрезвычайная тройка». На разбор каждого дела «судьи» тратили не больше трех минут, практически всех приговаривая к расстрелу. Осужденных выводили через другую дверь и тут же убивали.

Арестованные врачи просидели в мастерских целый день. Все это время Валентин Феликсович оставался совершенно невозмутимым. На тревожные вопросы коллеги: «Почему нас не вызывают? Что это может означать?» — отвечал: «Вызовут, когда придет время, сидите спокойно». Поздно вечером знаменитого хирурга узнал видный партиец, и их отпустили. Вернувшись в отделение, главный врач распорядился подготовить больного к очередной операции и в обычный час встал к операционному столу, как будто ничего не случилось.

После этого Анна Васильевна уже не вставала с постели. «Она горела в лихорадке, совсем потеряла сон и очень мучилась. Последние двенадцать ночей я сидел у ее смертного одра, а днем работал в больнице». Умерла она в конце октября 1919 года, тридцати восьми лет. «Две ночи я сам читал над гробом Псалтырь, стоя у ног покойной в полном одиночестве. Часа в три второй ночи я читал 112-й псалом… и последние слова псалма поразили и потрясли меня, ибо я с совершенной несомненностью воспринял их как слова Самого Бога, обращенные ко мне: Неплодную вселяет в дом матерью, радующеюся о детях. Господу Богу было ведомо, какой тяжелый, тернистый путь ждет меня, и тотчас после смерти матери моих детей Он Сам позаботился о них и мое тяжелое положение облегчил. Почему-то без малейшего сомнения я принял потрясшие меня слова как указание Божие на мою операционную сестру Софию Сергеевну Велецкую, о которой я знал только то, что она недавно похоронила мужа и была бездетной, и все мое знакомство с ней ограничивалось только деловыми разговорами, относящимися к операции. И однако слова: неплодную вселяет в дом матерью, радующеюся о детях, – – я без сомнения принял как Божие указание возложить на нее заботы о моих детях и воспитании их».

София Сергеевна была «настоящей сестрой милосердия старой выучки». В операционной ее ценили за мастерство и скромность: ни слова лишнего, она сходу угадывала, какой инструмент потребует хирург в следующее мгновение. С глубоким волнением выслушав Валентина Феликсовича, она с радостью согласилась заменить детям умершую мать. Ей давно хотелось помочь Войно-Ясенецким, но она не решалась предложить свою помощь. «Троих младших детей она очень любила, и особенно самый младший, Валя, не слезал с ее колен. А Мишу пришлось ей перевоспитывать». София Сергеевна скончалась в доме Валентина Валентиновича Войно-Ясенецкого, дожив до глубокой старости.

После смерти жены Валентин Феликсович стал «активным мирянином», посещал заседания ташкентского церковного братства и богословские собрания, нередко выступал с беседами на темы Священного Писания. В конце 1920 года на епархиальном собрании обсуждалась деятельность епископа Ташкентского и Туркестанского Иннокентия (Пустынского). Валентин Феликсович выступил с продолжительной, горячей речью, и после собрания владыка неожиданно сказал ему: «Доктор, вам надо быть священником!» «У меня никогда не было и мысли о священстве, но слова преосвященного Иннокентия я принял как Божий призыв устами архиерея и, ни минуты не размышляя, ответил: «Хорошо, владыко! Буду священником, если это угодно Богу!»

Вопрос о рукоположении был решен так быстро, что ему даже не успели сшить подрясник. В ближайшее воскресенье он был посвящен в сан диакона, а через неделю, в праздник Сретения Господня 1921 года, рукоположен во иерея. Служение в Церкви пришлось совмещать с заведованием кафедрой топографической анатомии и оперативной хирургии на медицинском факультете только что открывшегося в Ташкенте университета (знаменитый хирург был одним из инициаторов его открытия). Лекции о. Валентин читал в рясе и с крестом на груди (в таком же виде он ходил и по улицам, чем очень нервировал городское начальство). Послушать его приходили и с других факультетов.

Принятие профессором сана произвело сенсацию в городе и было принято в штыки всеми его сотрудниками. Некоторые из них демонстративно продолжали называть его по имени- отчеству. Студентки дерзали «обличать» хирурга-священника, а он только снисходительно улыбался в ответ. «Конечно, они не могли понять и оценить моего поступка, ибо сами были далеки от религии. Что поняли бы они, если бы я им сказал, что при виде кощунственных карнавалов и издевательств над Господом нашим Иисусом Христом мое сердце громко кричало: «Не могу молчать!» И я чувствовал, что мой долг — защищать проповедью оскорбляемого Спасителя нашего и восхвалять Его безмерное милосердие к роду человеческому».

По воскресеньям о. Валентин служил в городском соборе. Епископ Иннокентий поручил ему все дело проповеди, сказав словами апостола Павла: «Ваше дело не крестити, но благовестити». «Он глубоко понимал, что говорил, и слово его было почти пророческим… моим призванием от Бога была именно проповедь и исповедание имени Христова. За долгое время своего священства я почти никаких треб не совершал, даже ни разу не крестил полным чином». Кроме проповеди за богослужением, о. Валентин каждый воскресный день после вечерни проводил беседы на богословские темы, привлекавшие в собор много слушателей. Целый цикл бесед был посвящен критике материализма. Не имея духовного образования, молодой священник спешно изучал богословие по книгам и очень скоро составил себе порядочную библиотеку.

Ему приходилось вести публичные диспуты с отрекшимся от Бога протоиереем Ломакиным, возглавлявшим антирелигиозную пропаганду в Средней Азии. Они собирали множество народа и, как правило, кончались посрамлением отступника (верующие не давали ему прохода, спрашивая: «Скажи нам, когда ты врал: тогда ли, когда был попом, или теперь?»), и вскоре он попросил устроителей диспутов избавить его от «этого философа». Конец Ломакина был страшным: он заболел раком прямой кишки, и в области таза у него образовалась зловонная полость, кишащая червями. Из-за крайнего озлобления больного медсестры отказывались ухаживать за ним.

Святейший Патриарх Тихон, узнав о том, что профессор Войно-Ясенецкий стал священником, благословил его продолжать заниматься хирургией, и он по-прежнему «широко оперировал каждый день и даже по ночам в больнице и не мог не обрабатывать своих наблюдений научно». Для этого ему приходилось делать исследования на трупах, которые он сам очищал от вшей и нечистот, в результате чего заразился возвратным тифом в очень тяжелой форме. Многие из его исследований легли в основу книги «Очерки гнойной хирургии», которую он продолжал писать в годы своего священства. В октябре 1922 года священник-хирург выступил с четырьмя большими докладами на первом научном съезде врачей Туркестана и активно участвовал в прениях, очень удивив тех, кто считал его погибшим для науки. Помимо всего этого, о. Валентин находил время, чтобы писать иконы для храма. Оставался он и на должности главного врача городской больницы.

Летом 1921 года ташкентская ЧК решила устроить показательный суд над врачами, якобы занимавшимися вредительством. В качестве эксперта был вызван профессор Войно-Ясенецкий. Его ответы привели чекистов в бешенство, и ему стали задавать вопросы, уже не связанные с «делом врачей»:

— Скажите, поп и профессор Ясенецкий-Войно, как это вы ночью молитесь, а днем людей режете?

— Я режу людей для их спасения, а во имя чего режете людей вы, гражданин общественный обвинитель?

— Как это вы верите в Бога? Разве вы Его видели, своего Бога?

— Бога я действительно не видел, но я много оперировал на мозге и, открывая черепную коробку, никогда не видел там также и ума. И совести там тоже не находил.

Задуманный спектакль с треском провалился, и освобожденные вскоре врачи говорили, что от расстрела их спасло только выступление знаменитого хирурга.

Через несколько месяцев власти потребовали снять икону в операционной, и о. Валентин заявил, что не выйдет на работу, пока икону не повесят на место. Два года назад уже делалась подобная попытка, но поскольку жене крупного партийца требовалась срочная операция, а главный врач отказался работать, икону вернули. Теперь же священнику грозил арест за саботаж, считавшийся политическим преступлением. Отец Валентин несколько дней оставался дома, и только вмешательство епископа понудило его приступить к работе. Однако на ближайшем заседании научного общества он, принося извинения за несостоявшийся доклад, сказал: «Это случилось по вине нашего комиссара здравоохранения, в которого вселился бес. Он учинил кощунство над иконой». Присутствовавший на заседании комиссар сделал вид, что ничего не слышал.

Даже неверующие коллеги уважали профессора- священника за его нравственные качества. Медсестра ташкентской больницы вспоминала: «В делах, требовавших нравственного решения, Валентин Феликсович вел себя так, будто вокруг никого не было. Он всегда стоял перед своей совестью один. И суд, которым он судил себя, был строже любого трибунала».

Весной 1923 года на епархиальном съезде духовенства он был выбран кандидатом на возведение в архиерейский сан. Вскоре после этого в городе стали активно действовать живоцерковники и в раскол перешли многие священнослужители. После ареста вновь рукоположенного епископа Виссариона преосвященный Иннокентий тайно покинул Ташкент. Управление епархиальными делами взяли на себя о. Валентин и протоиерей Михаил Андреев. «За это главным образом я получил свою первую ссылку».

Вскоре о. Валентина назначили настоятелем собора и возвели в сан протоиерея. После этого епископ Уфимский Андрей (князь Ухтомский) тайно постриг его в монашество. «Он… хотел дать мне имя целителя Пантелеимона, но когда побывал на литургии, совершенной мною, и услышал мою проповедь, то нашел, что мне гораздо более подходит имя апостола-евангелиста, врача и иконописца Луки». София Сергеевна со слезами умоляла о. Валентина ради детей не становиться монахом, но он остался непреклонным. Преосвященный Андрей направил его в Пенджикент, где жили ссыльные епископы Волховский Даниил (Троицкий) и Суздальский Василий (Зуммер). «Мой отъезд… должен был быть тайным, и потому я назначил на следующий день четыре операции, а сам вечером уехал на поезде в Самарканд в сопровождении одного иеромонаха, диакона и своего старшего сына, шестнадцатилетнего Михаила. Утром приехали в Самарканд, но найти пароконного извозчика для дальнейшего пути в Пенджикент оказалось почти невозможным: ни один не соглашался ехать, потому что все боялись нападения басмачей. Наконец нашелся один смельчак, который согласился нас везти… Преосвященные Даниил и Василий встретили нас с любовью. Прочитав письмо епископа Андрея Ухтомского, решили назначить на завтра литургию для совершения хиротонии и немедленно отслужить вечерню и утреню в маленькой церкви Святителя Николая Мирликийского, без звона и при закрытых дверях. С епископом жил ссыльный московский священник протоиерей Свенцицкий, известный церковный писатель, который тоже присутствовал при моем посвящении… При хиротонии посвящаемый склоняется над престолом, а архиерей держит над его головой раскрытое Евангелие. В этот важный момент хиротонии, когда читали совершительную молитву Таинства священства, я пришел в такое глубокое волнение, что всем телом дрожал, и потом архиереи говорили, что подобного волнения не видели никогда… Архиереем я стал 18/31 мая 1923 года. В Ташкент мы вернулись на следующий день вполне благополучно. Когда сообщили об этой хиротонии Святейшему Патриарху Тихону, то он, ни на минуту не задумываясь, утвердил и признал ее законной».

Первая архиерейская служба епископа Луки состоялась в воскресенье, в день памяти святых равноапостольных Константина и Елены. Через неделю владыку арестовали. Арест сопровождался травлей в газетах — зная его популярность, боялись, как бы чего не вышло. Предвидя возможность ареста, святитель составил завещание пастве, в котором запрещал всякое общение с живоцерковниками:

«К твердому и неуклонному исполнению завещаю вам: неколебимо стоять на том пути, на который я наставил вас.

Подчиняться силе, если будут отбирать от вас храмы и отдавать их в распоряжение дикого вепря, попущением Божиим вознесшегося на горнем месте соборного храма нашего. Внешностью богослужения не соблазняться и поругания богослужения, творимого вепрем, не считать богослужением. Идти в храмы, где служат достойные иереи, вепрю не подчинившиеся. Если и всеми храмами завладеет вепрь, считать себя отлученными Богом от храмов и ввергнутыми в голод слышания слова Божия. С вепрем и его прислужниками никакого общения не иметь и не унижаться до препирательства с ними.

Против власти, поставленной нам Богом по грехам нашим, никак нимало не восставать и во всем ей смиренно повиноваться.

Властью преемства апостольского, данного мне Господом нашим Иисусом Христом, повелеваю всем чадам Туркестанской Церкви строго и неуклонно блюсти мое завещание. Отступающим от него и входящим с вепрем в молитвенное общение угрожаю гневом и осуждением Божиим. Смиренный Лука».

Уже на следующий день после ареста перепечатанное на машинке завещание распространилось среди верующих. К середине августа все городские храмы перешли к живоцерковникам, но народ в них не ходил, помня слово своего епископа, и ГПУ решило как можно скорее выслать его за пределы Туркестана. Владыку обвинили в участии в казачьем заговоре и связях с англичанами. «Чекисты утверждали, что и на Кавказе, и на Урале я действовал одновременно. Все мои попытки объяснить им, что для одного человека это физически невозможно, ни к чему не приводили».

В тюрьме святитель закончил первый выпуск своих «Очерков гнойной хирургии» — начальник тюремного отделения разрешил ему по вечерам работать в своем кабинете. На заглавном листе рукописи было написано: «Епископ Лука. Профессор Войно-Ясенецкий. Очерки гнойной хирургии» — так сбылось его давнее предчувствие об этой книге.

По окончании следствия владыку отпустили с тем, чтобы он ехал в Москву. Всю ночь перед отъездом к нему на квартиру шли прихожане собора попрощаться и получить благословение. Поезд, которым он уезжал, минут двадцать не мог двинуться с места, потому что люди ложились на рельсы, не давая увезти любимого архиерея. В Москве он неделю жил на частной квартире, дважды встречался со Патриархом Тихоном, один раз служил с ним Божественную литургию.

При вторичной явке в ГПУ он был арестован. В тюремной библиотеке владыке удалось достать Евангелие на немецком языке, и он усердно читал его. От Е. П. Пешковой, жены Максима Горького, заключенные получили тулупчики, и святитель отдал свой полураздетому жулику. Это произвело огромное впечатление на уголовников, и их вожак, матерый вор, каждый раз, когда епископ Лука проходил мимо их камеры, любезно приветствовал его и называл батюшкой. «Позже в других тюрьмах я не раз убеждался в том, как глубоко ценят воры и бандиты простое человеческое отношение к ним». Однако это не мешало уголовникам несколько раз подло обкрадывать владыку.

В тюрьме святитель впервые заметил у себя признаки миокардита, который впоследствии причинял ему немало страданий. В лазарете ему выдали справку о невозможности идти пешком по этапу. В начале зимы 1923 года его вместе с протоиереем Михаилом Андреевым отправили в ссылку в Енисейск. По дороге к ним присоединился протоиерей Илларион Голубятников. На одном из ночлегов владыка слесарными щипцами сделал операцию крестьянину, перенесшему тяжелое гнойное воспаление костного вещества.

Ссыльным удалось разместиться в доме зажиточного горожанина. Здесь в воскресные и праздничные дни они совершали богослужения, поскольку все храмы Енисейска были заняты живоцерковниками. Однажды к владыке пришел старый монах из Красноярска о. Христофор. Тамошние жители не хотели иметь общение с ушедшими в раскол священниками и послали его для рукоположения к православному архиерею в Минусинск, но неведомая сила повлекла о. Христофора в Енисейск. Увидев святителя Луку, он остолбенел — десять лет назад ему приснилось, что какой-то епископ рукополагает его во иеромонаха, и теперь он узнал этого епископа. «Десять лет тому назад, когда он видел меня, я был земским хирургом в городе Переславле-Залесском и никогда не помышлял ни о священстве, ни об архиерействе. А у Бога в то время я уже был епископом. Так неисповедимы пути Господни».

По просьбе заведующего местной больницей владыка много оперировал, а также вел большой прием у себя на дому. Особенную сенсацию произвела экстракция врожденной катаракты трем слепым мальчикам-братьям, которые стали зрячими. Местные жители долго помнили епископа-хирурга: «Большой шаман с белой бородой пришел на нашу реку, поп-шаман. Скажет поп-шаман слово — слепой сразу зрячим становится. Потом уехал поп-шаман, опять глаза у всех болят». Желающих попасть на прием вскоре стало так много, что список больных был составлен на три месяца вперед. На каждую операцию с участием владыки Луки полагалось получать разрешение, которое давали неохотно — растущая популярность ссыльного епископа сильно раздражала местное начальство. Фельдшеры, катастрофически терявшие заработок, стали жаловаться властям на «попа», который производит «безответственные» операции. Однажды его вызвали в ГПУ. Едва он, как всегда в рясе и с крестом, переступил порог, чекист закричал:

— Кто это вам позволил заниматься практикой?

— Я не занимаюсь практикой в том смысле, какой вы вкладываете в это слово. Я не беру денег у больных. А отказать больным, уж извините, не имею права.

К владыке несколько раз подсылали «разведчиков», но скоро убедились, что лечит он действительно безвозмездно. Благодарным пациентам он обычно говорил: «Это Бог вас исцелил моими руками. Молитесь Ему». Вскоре на медицинскую деятельность епископа Луки стали смотреть более снисходительно.

В Енисейске в то время бесчинствовали комсомольцы, закрытие и разрушение церквей и монастырей сопровождалось небывалыми кощунствами. Святитель несколько раз произносил обличительные проповеди, стыдил устроителей кощунственных карнавалов и участвовал в многолюдном публичном диспуте с молодым медиком-атеистом. Через два месяца пребывания в Енисейске владыку отправили дальше, на Ангару, разлучив с о. Илларионом и о. Михаилом. Поселили святителя с двумя постриженными им монахинями в деревне Хая, состоящей из восьми дворов. В марте здесь была еще глубокая зима, дом часто до крыши заносило снегом. Приходилось ждать, пока олени протопчут тропу, чтобы можно было принести хвороста на растопку. В рукомойнике в сенях замерзала вода. Остановился владыка в доме благочестивого крестьянина, злая мать которого притесняла его и прямо-таки выживала из дому.

И в пути, и в Хае епископ Лука продолжал делать операции и совершать богослужения. Он был бодр духом и писал детям, чтобы о нем не беспокоились — он радостен, спокоен и не испытывает никаких нужд. Через два месяца его снова повезли в Енисейск. Дорога была очень тяжелой: езда верхом на лошади, на которую владыка прежде никогда не садился, плавание по Ангаре на лодках через опасные пороги… «Вечером на берегу Енисея, против устья Ангары, мы с монахинями отслужили под открытым небом незабываемую вечерню».

Епископа заключили в одиночную камеру, стены которой почти сплошь были покрыты клопами. «Я зажег свечу и начал поджигать клопов, которые стали падать на пол со стен и постели. Эффект этого поджигания был поразительным. Через час… в камере не осталось ни одного клопа».

После освобождения владыка отслужил в Преображенском храме Божественную литургию архиерейским чином. Для одного из храмов неподалеку от Енисейска он по просьбе верующих рукоположил священника. И власти опять удалили «непокорного» епископа — отправили вниз по Енисею, в Туруханск. Морозы здесь доходили до сорока градусов и больше, по ночам под окнами выли волки. Когда святитель сошел с баржи, встречавшая его толпа народа опустилась на колени, испрашивая благословения. Ему предложили возглавить местную больницу. С двумя помощниками, фельдшером и молодой сестрой, он стал делать крупные операции. Оборудование в больнице было самое примитивное, инструменты перед операцией кипятились в самоваре.

Как и в Ташкенте, в операционной у епископа Луки стояла икона с теплившейся перед ней лампадой. Рассказывали, что перед операцией он всегда ставил йодом крест на теле больного. Пациенты просили у него благословения, и он никому не отказывал.

Церковная жизнь Туруханска с приездом архиерея оживилась. В городе был закрытый мужской монастырь, где продолжал служить пожилой священник о. Мартин Римша. Он подчинялся красноярскому живоцерковному архиерею, но, узнав от святителя Луки, на какой политической закваске замешена «живая» церковь, возвратился в лоно Православия (впоследствии о. Мартин двадцать лет пребывал в ссылках и лагерях, и владыка ежемесячно посылал ему денежные переводы).

«Священник принес покаяние перед народом, и я мог бывать на церковных службах и почти всегда проповедовал на них. Туруханские крестьяне были мне глубоко благодарны и привозили меня в монастырь и домой на устланных коврами санях». Дочь о. Мартина вспоминала, что до приезда владыки Луки «совсем мало людей посещало церковь, а с его приездом поток прихожан в церковь значительно усилился». Конечно, власти не могли спокойно смотреть на это. Епископа вызвал уполномоченный ГПУ и объявил о запрете благословлять больных в больнице, проповедовать в монастыре и ездить на покрытых ковром санях. Владыка ответил, что по архиерейскому долгу не может отказывать людям в благословении, и предложил ему самому повесить на дверях больницы объявление о запрещении просить благословения, а также запретить крестьянам подавать к больнице устланные коврами сани.

Через некоторое время святителю объявили, что его немедленно высылают из Туруханска дальше на север, что было равносильно преднамеренному убийству: в разгар зимы, которая в этот год (1924/25) выдалась особенно жестокой, отправить на открытых санях за полторы тысячи верст человека, не имеющего теплой одежды, значило обречь его на неизбежную гибель. Сопровождавший святителя милиционер говорил: «Я чувствую себя в положении Малюты Скуратова, везущего митрополита Филиппа в Отрочь монастырь».

На первой остановке ссыльные социал-революционеры, долго беседовавшие с епископом, снабдили его деньгами и меховым одеялом, которое ему очень пригодилось. «Путь по замерзшему Енисею в сильные морозы был очень тяжел для меня. Однако именно в это трудное время я ясно, почти реально ощущал, что рядом со мною Сам Господь Бог Иисус Христос, поддерживающий и укрепляющий меня».

Поселили владыку в станке Плахино, далеко за полярным кругом, где в морозы птицы мерзли на лету и камнем падали на землю. Жители (их было всего пять семей) радушно приняли ссыльного и обещали заботиться о нем. Ему отвели половину избы с двумя окнами, в которых снаружи вместо вторых рам были приморожены плоские льдины. Через щели в окнах наметало снег, и в углу никогда не таял сугроб, а второй сугроб был около входной двери. К утру в доме стоял такой мороз, что вода в ведре покрывалась толстым слоем льда.

В Плахино владыка крестил двух младенцев. Из полотенца он сделал подобие епитрахили и сам сочинил молитвы. В избе, где совершалось таинство, стоять можно было только нагнувшись, а возле купели, которой служила деревянная кадка, все время вертелся теленок.

Здесь ему пришлось первый раз в жизни готовить самому. Вскоре его навестил уполномоченный по заготовке пушнины (через него начальник туруханской почтовой конторы, у которого епископ-хирург спас больного ребенка, передал ссыльному корреспонденцию, нарушая строгий запрет властей). Владыка между прочим сказал ему: «Господь Бог дал мне знать: через месяц я буду в Туруханске», и, покачав головой, заметил: «Вижу, вижу, вы неверующий. Вам мои слова кажутся невероятными. Но будет именно так». Вскоре в туруханской больнице умер крестьянин — ему была необходима срочная операция, которую не могли сделать без епископа Луки. Возмущенные жители хотели устроить погром сельсовета и ГПУ. Испугавшись, власти немедленно послали за владыкой. Он опять стал работать в больнице, продолжал благословлять народ (один раз даже в присутствии уполномоченного, который сделал вид, что ничего не замечает) и ездить на службу в монастырь на санях, покрытых ковром.

В середине лета исповедник Христов получил извещение Божие о скором возвращении из ссылки, но все оставалось по-прежнему. «Я впал в уныние и однажды в алтаре зимней церкви… со слезами молился пред запрестольным образом Господа Иисуса Христа. В этой молитве, очевидно, был и ропот против Господа Иисуса за долгое невыполнение обещания об освобождении. И вдруг я увидел, что изображенный на иконе Иисус Христос резко отвернул Свой пречистый лик от меня. Я пришел в ужас и отчаяние и не смел больше смотреть на икону. Как побитый пес, пошел я из алтаря в летнюю церковь, где на клиросе увидел книгу Апостол. Я машинально открыл ее и стал читать первое, что попалось мне на глаза. К большой скорби моей, я не запомнил текста, который прочел, но этот текст произвел на меня прямо-таки чудесное действие. Им обличалось мое неразумие и дерзость ропота на Бога и вместе с тем подтверждалось обещание освобождения, которое я нетерпеливо ожидал. Я вернулся в алтарь зимней церкви и с радостью увидел, глядя на запрестольный образ, что Господь Иисус опять смотрит на меня благодатным и светлым взором».

Срок ссылки святителя кончился. Один за другим уходили пароходы, увозя его многочисленных товарищей, одновременно с ним получивших срок. В конце августа должен был уйти последний, но владыку так и не вызвали — было предписание задержать его еще на год. Когда пароход отходил, епископ, по обыкновению, служил утреню. «Последние слова 31-го псалма поражают меня как гром… Я всем существом воспринимаю их как голос Божий, обращенный ко мне. Он говорит: Вразумлю тя и наставлю тя на путь сей, воньже пойдеши, утвержу на тя очи Мои. Не будите яко конь и меск, имже несть разума: броздами и уздою челюсти их востягнеши, не приближающихся к тебе. И внезапно наступает глубокий покой в моей смятенной душе… Пароход дает третий гудок и медленно отплывает. Я слежу за ним с тихой, радостной улыбкой, пока он не скрывается от взоров моих. «Иди, иди, ты мне не нужен… Господь уготовал мне другой путь, не путь в грязной барже, которую ты ведешь, а светлый, архиерейский путь!»

Через три месяца владыку по болезни вынуждены были отпустить в Красноярск. Путь его шел по замерзшему Енисею, представлявшему хаотическое нагромождение огромных льдин. Крестьяне сделали для любимого архиерея крытый возок. Когда он проезжал мимо монастырской церкви, его встретил священник с большой толпой народа и рассказал о необыкновенном событии: в день отъезда святителя в храме сама загорелась свеча, с минуту померцала и потухла. «Так проводила меня любимая мною церковь, в которой под спудом лежали мощи святого мученика Василия Мангазейского». Тяжкий путь по Енисею был поистине архиерейским: на всех остановках, где были церкви, епископа встречали колокольным звоном, он служил молебны и проповедовал. Приходили благодарить и исцеленные им больные.

В красноярском ГПУ святителя стали допрашивать по поводу его пререканий с туруханским уполномоченным. «Я отвечал так, что не оправдывался, а сам обвинял уполномоченного и председателя районного исполкома. Записывавший мои ответы чекист смутился и был в явном замешательстве». Прочитав протокол, помощник начальника ГПУ показал в окно на обновленческий собор и сказал:

— Вот этих мы презираем, а таких, как вы, очень уважаем. — И спросил, куда владыка намерен ехать.

— Но ведь завтра великий праздник Рождества Христова, и я непременно должен быть в церкви.

Начальник с трудом согласился на это, но просил после литургии немедленно уехать. Владыке разрешили жить в Ташкенте. По дороге на вокзал его экипаж неожиданно остановил молодой милиционер, вскочил на подножку и стал обнимать и целовать владыку. «Это был тот самый милиционер, который вез меня из Туруханска в станок Плахино, за 230 верст к северу от Полярного круга».

Ссылка закончилась в январе 1926 года. Из Красноярска епископ Лука заехал в Черкассы повидать престарелых родителей и брата, но пробыл у них недолго — торопился к детям. За них болело сердце епископа. Старшему сыну он писал из ссылки: «Неспокоен я за тебя. В таком возрасте, когда тебе всего больше необходимо мое постоянное воспитательное влияние, ты давно оторван от меня и почти предоставлен самому себе. Никогда еще развращающее влияние среды не было так страшно, как теперь, никогда еще слабые юные души не подвергались таким соблазнам. А я, к сожалению, должен тебе сказать, что из всех моих детей тебя считаю наименее любящим добро, наиболее способным поддаться развращающим соблазнам. Не знаю, может быть, то, что пережил и переживаю я, произвело на тебя глубокое впечатление и внушило благоговение к правде. Дай Бог, чтобы это было так. Но в одном из писем бабушки я прочел очень мучительные для меня слова: «Впрочем, Миша мало чувствителен». Это ведь так мне известно, так меня мучило всегда. Понимаешь ли ты ужас этой короткой фразы? Ведь это значит, что неправда не пронзает твоего сердца, что не холодеет оно, когда слышишь нравственно страшное, не загорается оно святым негодованием против зла, не пламенеет восторгом, когда слышишь о прекрасном, добром, возвышенном. Не весь ли ты по-прежнему поглощен эгоизмом? Много тщеславия в твоих письмах, а тщеславие так родственно эгоизму. Нет в тебе глубокой серьезности, которая неизбежно родится в человеке неэгоистичном, не собой занятом, а глубоко чувствующем чужие страдания, тяжесть и беспросветный ужас человеческой жизни… Ни на минуту не забывай, что ты сын епископа, святителя-исповедника Христова, и знай, что это налагает на тебя страшную ответственность перед Богом».

Однако любовь к Богу владыка всегда ставил выше любви к собственным детям. Младшему сыну он говорил: «Служитель Бога не может ни перед чем остановиться в своей высокой службе, даже перед тем, чтобы оставить своих детей».

Вернувшись в Ташкент, он увидел, что благодаря стараниям Софии Сергеевны дети благополучны. Владыка поселился на Учительской улице в небольшом домике в две комнаты с прихожей неподалеку от Сергиевской церкви. В университете его, как неблагонадежного, лишили преподавательского места. В церковной жизни тоже произошли неприятности: между епископом Лукой и о. Михаилом Андреевым, разделившим с ним тяготы сибирской ссылки, возникли разногласия. Отец Михаил вышел из подчинения владыке и начал служить у себя дома. Запрещенный святителем в служении, он стал писать жалобы Патриаршему Местоблюстителю митрополиту Сергию и сумел настроить его против своего епископа. (Впоследствии, когда о. Михаил вернулся из второй ссылки с подорванным здоровьем, он обратился к владыке Луке за врачебной помощью, и тот не отказал ему. Своих прихожан исповедник Божий всегда призывал ни в коем случае не осуждать духовенство.)

Из Москвы последовали один за другим три указа о переводе святителя в Рыльск, потом в Елец и Ижевск. Он был готов безропотно подчиниться, но живший тогда в Ташкенте митрополит Арсений (Стадницкий), с которым владыка познакомился еще в Бутырской тюрьме, настойчиво советовал никуда не ехать, а подать прошение об увольнении на покой. Прошение было подписано, и с 1927 года профессор-епископ, лишенный двух кафедр — церковной и университетской, проживал в Ташкенте как частное лицо. По воскресеньям и праздникам он служил в Сергиевской церкви, а на дому принимал больных — их число достигало четырехсот в месяц. При этом владыка не только лечил, но и оказывал материальную помощь неимущим пациентам. Однажды он приютил брата и сестру, отец которых умер, а мать попала в больницу. Вскоре девочка стала помогать ему во врачебных приемах. Владыка постоянно посылал ее по городу разыскивать больных бедняков. Другая девочка, которой он помог, вспоминала о беседах с епископом Лукой: «Любой разговор как-то сам собой поворачивался так, что мы стали понимать ценность человека, важность нравственной жизни». «Почему ты ко мне ходишь? — спросил как-то ее владыка. — Очевидно, ты приходишь ко мне за лаской? В твоей жизни было, наверное, мало ласки…»

Жители Ташкента, в том числе узбеки, очень почитали святителя Христова и часто обращались к нему за разрешением семейных и бытовых конфликтов. После литургии его обычно провожала большая толпа. В день именин владыки, 31 октября, верующие не умещались даже в церковном дворе, а дорога от его дома к храму была сплошь усыпана цветами.

Весной 1930 года Сергиевский храм хотели разрушить, и епископ Лука твердо решил в назначенный для этого день, заперев двери храма, поджечь его и сгореть самому. «Оставаться жить и переносить ужасы осквернения и разрушения храмов Божиих было для меня совершенно нестерпимо. Я думал, что мое самосожжение устрашит и вразумит врагов Божиих». Однако закрытие Сергиевской церкви было отложено, а владыку в тот же день арестовали. «23 апреля /6 мая по новому стилю/ 1930 года я был в последний раз на литургии в Сергиевском храме и при чтении Евангелия вдруг с полной уверенностью утвердился в мысли, что в этот же день вечером буду арестован».

К этому времени было сфабриковано дело об убийстве профессора И. П. Михайловского, покончившего с собой в состоянии душевной болезни. Его вдову обвинили в убийстве мужа по религиозным мотивам: якобы видный советский ученый проводил потрясающие опыты, в результате которых человек может обрести бессмертие, а это «подрывало основы религии», и «церковные мракобесы» убили профессора. Епископу Луке инкриминировали выдачу ложной справки о самоубийстве с целью ввести следствие в заблуждение. На допросах он убедился, что от него хотят добиться отречения от священного сана, и объявил голодовку протеста, от которой из- за слабого сердца очень быстро слег. Родные и друзья ходатайствовали за больного, но тщетно. Через год заключенного отправили в Архангельск. Очевидица рассказывала: «Его… дергали за бороду, плевали ему в лицо. Я как-то невольно вспомнила, что вот так же и над Иисусом Христом издевались, как над ним».

В Архангельске первое время он испытывал большие затруднения: не было жилья, врачи больницы и даже архангельский епископ встретили его недружелюбно. Он работал в амбулатории, где делал и операции. Помещение для приема больных было очень тесным, полутемным; в коридоре постоянно ругались женщины, плакали дети. Не хватало ваты, бинтов, бумаги — рецепты писали на клочках, а истории болезни — на газетах. Но владыка считал свою вторую ссылку легкой. Со временем он поселился у пожилой женщины, Веры Михайловны Вальневой. Маленькая комнатка с крохотным оконцем, стол, стул, железная кровать, в углу икона. Молился святитель келейно — все храмы Архангельска в это время были закрыты. Хозяйка квартиры делала мази, которыми лечила раны. Пронаблюдав не один десяток случаев их благотворного действия, он стал горячим сторонником этого метода, благодаря которому разработал новый метод лечения гнойных ран.

Вскоре владыку направили в Ленинград, где ему самому была сделана операция. Вырезанная опухоль оказалась доброкачественной. Выписавшись из клиники, он поехал в Новодевичий монастырь на воскресную всенощную. «Когда приблизилось время чтения Евангелия, я вдруг почувствовал какое-то непонятное, очень быстро нараставшее волнение, которое достигло огромной силы, когда я услышал чтение… Слова Господа Иисуса Христа, обращенные к апостолу Петру: Симоне Ионин, любиши ли Мя паче сих?.. Паси овцы Моя… — я воспринимал с несказанным трепетом и волнением, как обращение не к Петру, а прямо ко мне. Я дрожал всем телом… Еще в течение двух-трех месяцев всякий раз, когда я вспоминал о пережитом… я снова дрожал, и градом лились слезы из глаз».

Вскоре начались искушения. Его вызвали в Москву, и уполномоченный коллегии ГПУ в течение трех недель ежедневно беседовал с владыкой. «Было понятно, что ему было поручено основательно изучить меня. В его словах было много лести, он всячески превозносил меня. Он обещал мне хирургическую кафедру в Москве, и было вполне понятно, что от меня хотят отказа от священнослужения… Незаметно для меня медовые речи особоуполномоченного отравляли ядом сердце мое, и со мною случилось тягчайшее несчастье и великий грех, ибо я написал такое заявление: «Я не у дел как архиерей и состою на покое. При нынешних условиях не считаю возможным продолжать служение, и потому, если мой священный сан этому не препятствует, я хотел бы получить возможность работать по хирургии. Однако сана епископа я никогда не сниму». Не понимаю, совсем не понимаю, как мог я так скоро забыть так глубоко потрясшее меня… повеление Самого Господа Иисуса Христа: Паси овцы Моя. Только в том могу находить объяснение, что оторваться от хирургии мне было крайне трудно».

Это был тяжелый период в жизни епископа-хирурга. До сих пор в нем мирно сосуществовали два образа служения ближнему: врачевство духовное и телесное. И пример евангелиста Луки, апостола и врача, и благословение Патриарха Тихона были тому подтверждением. Но истосковавшемуся в ссылке по настоящей работе профессору хотелось основать Институт гнойной хирургии, чтобы передать громадный врачебный опыт, накопленный тяжким трудом. А время шло, здоровье слабело… «Я в письме или на словах через монахиню Софию (Муравьеву) обратился к схиархиепископу Антонию (Абашидзе) с просьбой высказать свое мнение по поводу имевшихся у меня угрызений совести вследствие оставления церковного служения и возвращения к хирургии. Он ответил мне в письме на имя священника Сергия Александрова — успокоительно». Однако впоследствии, размышляя о своей жизни, исповедник Христов называл путь, по которому пошел в то время, греховным, а началом этого пути и Божиих наказаний за него считал свое прошение об увольнении на покой в 1927 году.

Срок архангельской ссылки заканчивался в мае 1933 года, но владыку продержали до ноября. Приехав в Москву, он сразу же явился в канцелярию митрополита Сергия. «Его секретарь спросил меня, не хочу ли я занять одну из свободных архиерейских кафедр. Оставленный Богом и лишенный разума, я углубил свой тяжкий грех непослушания Христову велению: Паси овцы Моя — страшным ответом «нет».

Предоставить епископу заведование научно-исследовательским институтом в министерстве здравоохранения отказались. Из письма митрополита Арсения было понятно, что тот не желает приезда владыки в Ташкент. «Мне некуда было деваться, но на обеде у митрополита Сергия один из архиереев посоветовал мне поехать в Крым. Без всякой разумной цели я последовал этому совету и поехал в Феодосию. Там я чувствовал себя сбившимся с пути и оставленным Богом, питался в грязной харчевне, ночевал в доме крестьянина и наконец принял новое бестолковое решение — вернуться в Архангельск. Там месяца два снова принимал больных в амбулатории… Я опустился до такой степени, что надел гражданскую одежду…»

Ему удалось устроиться в небольшую больницу в Андижане. «Там я тоже чувствовал, что благодать Божия оставила меня. Мои операции бывали неудачны. Я выступал в неподходящей для епископа роли лектора о злокачественных образованиях и скоро был тяжело наказан Богом». Владыка заболел редкой тропической болезнью, сопровождавшейся отслойкой сетчатки глаза. Оперировали его в Москве, дважды, так как первая операция была неудачной. Не закончив лечение, он поспешил в Ленинград — поезд, которым ехал его сын Михаил, потерпел крушение, и сын находился в больнице. Недолеченный глаз погиб окончательно.

В последующие годы святитель жил в Ташкенте, где заведовал отделением гнойной хирургии при городской больнице и проводил исследования на трупах. «Не раз мне приходила мысль о недопустимости такой работы для епископа. Более двух лет еще я продолжал эту работу и не мог оторваться от нее, потому что она давала мне одно за другим очень важные научные открытия, и собранные в гнойном отделении наблюдения составили впоследствии важнейшую основу для написания моей книги «Очерки гнойной хирургии». В своих покаянных молитвах я усердно просил у Бога прощения за это двухлетнее продолжение работы по хирургии, но однажды моя молитва была остановлена голосом из неземного мира: «В этом не кайся!» И я понял, что мои «Очерки гнойной хирургии» были угодны Богу, ибо в огромной степени увеличили силу и значение моего исповедания имени Христова в разгар антирелигиозной пропаганды».

Монография святителя стала настольной книгой врачей. До эпохи антибиотиков, когда не было другой возможности бороться с гноем, кроме хирургической, любой молодой хирург, имея эту книгу, мог осуществлять операции в тяжелых условиях провинциальной больницы. Даже не зная, что книга написана епископом, нельзя не заметить, что ее писал человек, с большой любовью относящийся к больным. В ней есть такие строки: «Приступая к операции, надо иметь в виду не только брюшную полость, а всего больного человека, который, к сожалению, так часто у врачей именуется «случаем». Человек в смертельной тоске и страхе, сердце у него трепещет не только в прямом, но и в переносном смысле. Поэтому не только выполните весьма важную задачу подкрепить сердце камфарой или дигаленом, но позаботьтесь о том, чтобы избавить его от тяжелой психической травмы: вида операционного стола, разложенных инструментов, людей в белых халатах, масках, резиновых перчатках — усыпите его вне операционной. Позаботьтесь о согревании его во время операции, ибо это чрезвычайно важно».

Отношение к пациентам, по воспоминаниям коллег, у епископа-хирурга было идеальным. От врачей (с 1935 года он читал лекции в Ташкентском институте усовершенствования врачей) он требовал, чтобы они всегда делали все возможное, чтобы спасти больного, говорил, что они не имеют права даже думать о неудаче. Владыку всегда возмущали случаи непрофессионализма, невежества во врачебной работе, не терпел он и равнодушия к медицинскому долгу.

24 июля 1937 года его вновь арестовали. Были арестованы также архиепископ Ташкентский и Среднеазиатский Борис (Шипулин), архимандрит Валентин (Ляхоцкий), несколько священников кладбищенской церкви Ташкента, в том числе протоиерей Михаил Андреев и протодиакон Иван Середа. Все они обвинялись в создании «контрреволюционной церковно-монашеской организации», ставящей своей целью активную борьбу с советской властью, свержение существующего строя и возврат к капитализму, а также в шпионаже в пользу иностранной разведки. К этому не постеснялись добавить и обвинение владыки во «вредительстве» — убийстве больных на операционном столе.


Идет следствие. 1937-ой год


Это было страшное время «ежовщины», когда активно применялись пытки и был изобретен допрос конвейером, шедший непрерывно много дней и ночей, причем следователи сменяли друг друга, а допрашиваемому не давали спать ни минуты. Конвейер сопровождался побоями и доводил подследственного до умопомрачения. Обычно в таком состоянии и подписывались необходимые показания.

Владыка начал голодовку протеста. «Несмотря на это, меня заставляли стоять в углу, но я скоро падал от истощения. У меня начались ярко выраженные зрительные и тактильные галлюцинации, сменявшие одна другую… От меня неуклонно требовали признания в шпионаже, но в ответ я только просил указать, в пользу какого государства я шпионил. На это ответить, конечно, не могли. Допрос конвейером продолжался тринадцать суток, и не раз меня водили под водопроводный кран, из которого обливали мою голову холодной водой». Мучения были столь велики, что епископ Лука решил перерезать себе височную артерию. «Меня пришлось бы отвезти в больницу или хирургическую клинику. Это вызвало бы большой скандал в Ташкенте». Однако сделать этого ему не удалось. Конвейер прекратили, так и не добившись, чтобы владыка назвал своих сообщников, тогда как почти все арестованные с ним священнослужители лжесвидетельствовали против него. Святителя волоком притащили в камеру.

Сокамерники относились к владыке уважительно, даже начальство его выделяло. Он был со всеми ровен и сдержан, никогда не вступал в споры и не жаловался, готов был любому оказать медицинскую помощь и поделиться хлебом. Некоторые заключенные, прежде чем идти на допрос, брали у него благословение (и опять начальство не смогло этому воспрепятствовать). Дважды в день святитель на коленях молился, и тогда в до отказа набитом людьми помещении все стихало, ссоры прекращались и даже мусульмане и неверующие начинали говорить шепотом. Во время раздачи пайки, когда атмосфера в камере накалялась до предела, епископ Лука обычно сидел в стороне, и всегда кто-нибудь протягивал ему ломоть хлеба. Когда в 1939 году разрешили передачи, он все до последнего раздавал сокамерникам.

По состоянию здоровья владыку поместили в тюремную больницу. Здесь ему удалось спасти жизнь тяжело больному уголовнику. «Я видел, что молодой тюремный врач совсем не понимает его болезни. Я сам исследовал его и нашел абсцесс селезенки. Мне удалось добиться согласия тюремного врача послать этого больного в клинику». Заключенного прооперировали, и все оказалось в точности так, как говорил святитель.

На допросах владыка категорически отрицал свою вину. Он писал в заявлении: «Признать себя контрреволюционером я могу лишь в той мере, в какой это вытекает из факта проповеди Евангелия, активным же контрреволюционером и участником дурацкой поповской контрреволюции я никогда не был… Все двадцать лет Советской власти я был всецело поглощен научной работой по хирургии и чистым служением Церкви, очень далеким от всякой антисоветской агитации. Совершенно неприемлемо для меня только отношение Советской власти к религии и Церкви, но и здесь я далек от активной враждебности».

Его вновь (возможно, не раз) подвергли конвейеру. Во время допросов в следовательскую комнату несколько раз врывался чекист, который изрыгал отвратительные ругательства, глумился над верой и предсказывал епископу ужасный конец. Но и второе следствие оказалось безрезультатным.

В деле было записано, что святитель, будучи сам на грани нищеты, регулярно посылал деньги ссыльным архиереям и священникам.

Читать дальше

Читайте наши статьи в Телеграме

Подписаться

Для улучшения работы сайта мы используем куки! Что это значит?
Exit mobile version