Сайт Милосердие.ru уже публиковал очерк жизни матери Марии. Сейчас, как мы и обещали, мы публикуем несколько статей, подробно освещающих отдельные эпизоды из ее бурной и исключительно интересной жизни. Три первые написаны ею самой и публикуются по изданию: Мать Мария Скобцова. Воспоминания, статьи, очерки. Ymca-press, Paris, 1992. т.I. Последний текст, как и большинство иллюстраций, взят нами с сайта, посвященного жизни и наследию матери Марии.
ДРУГ МОЕГО ДЕТСТВА
События и люди, вошедшие в историю, становятся в глазах даже тех, кто одновременно с ними жил, какими-то закостеневшими фигурами, осуществляется какой-то неписаный канон по которому каждое историческое лицо может быть изображено только соответственно этим закостенелым представлением о нем.
Добродетели всегда являются всегда добродетелью беспримесной, злодейство тоже окрашено в один общий цвет, и в результате описываемые лица приобретают значение скорее символов, чем живых людей.
Мои воспоминания относятся к человеку, может быть в наибольшей степени ставшему символом. Я хочу рассказать о моих детских отношениях с К.П.Победоносцевым.
Эти отношения протекали в период, когда мне было пять-тринадцать лет, и этим самым определяется то, что воспринимала я Победоносцева не как государственного деятеля, не как идеолога реакции царствования Александра III, а исключительно как человека, как старика, повышенно нежно относящегося к детям.
Сейчас только что изданы письма Победоносцева, дополняющие общий его канонический портрет: столб реакции, вдохновитель всей внутренней и церковной политики Александра III, властный, холодный гаситель, знающий чего хочет. Историческое его значение определено вполне. Думается, что в этот момент мои воспоминания будут иметь интерес, так как обрисуют его облик с совершенно другой точки зрения, воплотят его немного в образ человеческий, лишенный всей определенности иконописного канона, грешащего всегда против жизненной правды.
* * *
Итак, каждую зиму мы всем семейством ездили в Петербург на один-два месяца гостить к бабушке, тетке моей матери, Елизавете Александровне Яфимович.
После вольной и просторной жизни дома, в маленьком городке, на берегу Черного моря, бабушкина квартира казалась мне чем-то совсем другим, сказочным миром. Петербурга мы не видали в эти приезды: каждый раз еще в дороге – насморк, и мать не решалась нас выпускать гулять по Петербургу вплоть до самого отъезда. От поезда отъезжали в бабушкиной карете, потом если и бывали у других родных, то ездили в карете с выездным Иваном на козлах.
Таким образом единственные мои ранние воспоминания о Петербурге – это лифт на квартире у тетки, огромные две китайские вазы в окнах Аничковой аптеки на углу Невского и Фонтанки, два золотых быка на вывеске мясной против окон бабушкиной квартиры и покойники.
О них бабушка заранее вычитывала в «Новом Времени» и оповещала нас. С утра мы ждали их у окон кабинета! В особенной чести были те, которых хоронили с музыкой. Они распределялись по очереди – бабушкин, мой и брата… и опять бабушкин, уже кому как повезет на покойника с музыкой. Бабушкина квартира была огромная, в четырнадцать комнат, на Литейном проспекте 57. На полу были натянуты ковры, не снимавшиеся восемнадцать лет. В гостиной мебель была резная, работы Лизерэ. На стенах висели портреты: Великой Княгини Елены Павловны, три скульптурных бюста; Великая Княгиня Екатерина Михайловна; потом портрет Л.Е.Нарышкина (работы Анжелики Кауфман). Он сидит перед бюстом Екатерины II и на бумаге перед ним написано «лучше оправдать 10 виновных, чем осудить одного невинного». Потом портрет бабушкиного мужа – огромный, масляными красками; потом самой бабушки и ее сестры – обе молодые, с кудрями на ушах и с открытыми плечами (фрейлины Елены Павловны).
В каждой комнате стояло несколько часов. Во время боя вся квартира наполнялась своеобразной музыкой: низкий и медленный гул столетних часов переливался и обгонялся серебристым звоном севрских, потом начинали бить часы с башенным боем, потом вообще нельзя уже было разобрать, сколько и какие часы бьют.
Бабушка жила одна, окруженная, как ей казалось, минимумом необходимой прислуги. Лакей Иван и горничная Полина были существами обыкновенными, а буфетчик Антон Карлович, был бритый и внушал нам с братом большое почтение, приходил доложить, что обед подан. Он останавливался всегда на одном и том же квадрате ковра и громко говорил на неведомом языке: «Diner ist serviert, gnedige Frau, excellence»
Сама бабушка была человеком, надолго пережившим свое время. Она часто говорила: «Люблю я вас всех, друзья мои, и все же вы мне чужие. Близкие все давно в могилах». Родилась она в 1818 году в московской родовитой и богатой семье Дмитриевых-Мамонтовых. Воспитывала ее ее бабушка Прасковья Семеновна Яфимович, урожденная Нарышкина, женщина большого ума. Наша бабушка о ней всегда рассказывала без конца. Восемнадцати лет бабушка стала фрейлиной Вел.Кн. Елены Павловны и во всех воспоминаниях она мало упоминала о той роли, которую Елена Павловна играла в царствование Александра II в качестве единственной за все время либеральной и культурной Великой Княгини. Больше рассказывала она о самом быте Михайловского дворца, о том, как повар-француз кормил Великих Княжон и фрейлин лягушками под видом молодых цыплят. Вспоминала о том, как Михаил Павлович назвал ее «Маманоша» и о том, как Николай I велел всем фрейлинам большого Двора учиться у нее делать реверансы, приседая очень низко и не сгибая головы. К памяти Елены Павловны она относилась с обожанием. С таким же обожанием говорила она о своем муже Владимире Матвеевиче Яфимовиче. И все современное она мерила по ним. Любопытна было ее теория аристократизма. Я потом, смеясь, говорила, что от бабушки первой узнала основные принципы равенства и демократизма. Она утверждала, что настоящий аристократ должен быть равен в отношениях со всеми. Только «parvenu» (выскочка) будет делать разницу в своих отношениях между знатными и незнатными, а простой народ и аристократы всегда относятся ко всем равно. И действительно, у нее в гостиной можно было увидеть Принцессу Елену, внучку Вел.Кн. Елены Павловны и бабушкину крестницу (дочь ее швеи) или нашего детского приятеля-репетитора, косматого студента Борчхадце, а рядом члена Государственного Совета барона М.А.Таубе – и нельзя было заметить и тени разницы в обращении хозяйки со своими гостями.
Гости у нее бывали часто. Нас с братом вызывали тогда из детской. Я всегда должна была с чувством декламировать Жуковского. Стихов я этих сейчас не помню, только последние строчки остались у меня в памяти: «О Родина святая, какое сердце не дрожит, тебя благословляя».
Среди частых посетителей бабушки из ближайших друзей был и Константин Петрович Победоносцев. Жил он как раз напротив, окно в окно. По вечерам можно было наблюдать, как двигаются какие-то фигуры у него в кабинете. Дружба бабушки с ним была длительная. Как Победоносцев впервые появился при Дворе Елены Павловны в качестве молодого и многообещающего человека, так в бабушкином представлении он и до старости был молодым человеком. Я не помню, что их вообще связывало, бабушка ни к какой политике интереса не чувствовала. Думаю, что просто были они оба старой гвардией, которой становилось все меньше и меньше. Советов Победоносцева бабушка очень слушалась. Однажды она захотела поступить в монастырь. Победоносцев, посвященный в этот ее план, восстал! «Помилуйте, Елизавета Александровна, чем Вы не по-монашески живете? Вы себе и не представляете, какой ужас наши монастыри! Ханжество, мелочность, сплетни, ссоры! Вам там не место!»
Но мне хочется рассказать сейчас о моих отношениях с Константином Петровичем,- о том, что совершенно не вяжется с обычным представлением о нем.
Победоносцев страстно любил детей. Поскольку я могла судить, он любил вообще всяческих детей – знатных и незнатных, любых национальностей, мальчиков и девочек, – вне всяких отношениях к их родителям. А дети, всегда чувствительные к настоящей любви, платили ему настоящим обожанием. В детстве своем я не помню человека другого, который так внимательно и искренне умел бы заинтересоваться моими детскими интересами. Другие люди из любезности к родителям или оттого, что в данное мгновение я говорила что-нибудь забавное, слушали меня и улыбались. А Победоносцев всерьез заинтересовался тем, что меня интересовало, – и казался поэтому единственно равным из всех взрослых людей. Любила я его очень и считала своим самым настоящим другом.
Дружба эта протекала так. Мне, наверное, было лет пять, когда он впервые увидел меня у бабушки. Я сделала книксен (присела), появившись в гостиной, прочла с чувством какие-то стихи и расположилась около бабушки на диване, чтобы по заведенному порядку молчать и слушать, что говорят взрослые. Но молчать не пришлось, потому что Победоносцев начал меня расспрашивать. Сначала я стеснялась немного, но очень скоро почувствовала, что он всерьез интересуется моим миром, и разговор стал совсем непринужденным. Уехав, он прислал мне куклу, книжки английские с картинками и приглашение бабушке приехать со мной поскорее в гости. Мы поехали…Бабушка вообще пешком по улицам не ходила. Делала у себя в комнате ежедневно пять верст. В гости к Победоносцеву, живущему напротив, ездила так: садилась в карету, доезжала до Владимирского собора, там поворачивали и подъезжали к победоносцеву подъезду.
Огромный старообразный швейцар Корней открывал дверцу. Синодальный дом, где жил Победоносцев, был огромный, бесчисленное количество зал совершенно сбивало меня с толку. Я помню маленькую комнату, всю заставленную иконами и сияющую лампадами. Жена Победоносцева, Екатерина Александровна, по сравнению с мужем, еще очень молодая женщина, «принадлежала к миру взрослых», а потому меня мало интересовала. Гораздо позже я заметила, что она очень величественна и красива, – я заинтересовалась ею, уже узнав, что будто бы с нее Толстой писал свою Анну Каренину. Волосы у нее были великолепные, заложенные низко тяжелыми жгутами, а на плечах, она носила бархатную, такую особенную красную тальму (или уже не так все это называется?) Была у них приемная дочь – Марфинька, она была моложе меня года на три. Ее завивали длинные букли, лицо у нее было тонкое и капризное. И несмотря на то, что в победоносцевском доме был ребенок, никто не думал, что меня привозят в гости к Марфиньке, – я ездила к моему другу Костантину Петровичу.
Бабушка бывало сидит с Екатериной Александровной и пьет чай, а мы с Константином Петровичем пьем чай отдельно. Если в этот момент есть другие дети, а они почти всегда бывали( помню двух девочек в красных платьях, которые рассказывали, что они родились в Константинополе) – тогда Марфинька с ними, а я непременно с Константином Петровичем.
Помню, как он повел меня однажды в свой деловой кабинет. Там было много народу. Огромная и толстая монашенка, архиерей, важные чиновники и генералы. Не помню, какие вопросы они мне задавали и что я отвечала, но все время у меня было сознание, что я с моим другом, и все это понимают, и это вполне естественно, что уже немолодой Победоносцев мой друг.
Рядом с кабинетом была еще какая-то особенная комната. В ней все стены были завешаны детскими портретами, а в углу стоял настоящий волшебный шкаф. Оттуда извлекались куклы, книги с великолепными картинками, различные игрушки…Помню, однажды я была у Константина Петровича на Пасху. Он извлек из шкафа яйцо лукутинской работы и похристосовался со мною. Внутри яйца было написано: «Его Высокопревосходительству Константину Петровичу Победоносцеву от петербургских старообрядцев».Это яйцо я потом очень долго хранила.
Однажды, Константин Петрович приехал к бабушке в обычном своем засаленном сюртуке, галстуке бантиком криво повязанном, и произнес: «Я был сейчас, любезнейшая Елизавета Александровна, во дворце у Марии Федоровны…» – и потом он начал длинный разговор о том, какие люди раньше были (Елена Павловна!….) и какие теперь пошли… Я была страшно удивлена. Цари были у меня чем-то совершенно сказочным. Я была уверена, например, что царская карета обязательно должна ездить по коврам, и, по аналогии со спускаемыми с берега в море лодками, которые я часто видела. Я думала, что ковры перед царской каретой так же заносятся, как козлы, по которым подвигается лодка….А тут вдруг засаленный сюртук и кривой галстук Константина Петровича.
Когда я приезжала в Петербург, бабушка в тот же день писала Победоносцеву: «Любезнейший Константин Петрович. Приехала Лизанька!» А на следующее утро он появлялся с книгами и игрушками, улыбался ласково, расспрашивал о моем, рассказывал о себе.
Научившись писать, я стала аккуратно поздравлять его на Пасху и на Рождество. Потом переписка стала более частой. К сожалению, у меня сейчас не сохранились его письма. Но вот каково приблизительно их содержание. На половинке почтового листа, сложенного вдвое, каждая последующая строчка начинается дальше от края бумаги, чем предыдущая. Обращение всегда: «Милая Лизанька!» Первые письма, когда мне было лет шесть-девять, заключали только сообщение, что бабушка здорова, скучает обо мне, подарила Марфиньке огромную куклу и т.д. Потом письма становятся серьезнее и нравоучительнее. Помню одну фразу точно: » Слыхал я, что ты хорошо учишься, но друг мой, не это главное, а главное – сохранить душу высокую и чистую, способную понять все прекрасное».
Я помню, что в минуты всяческих детских неприятностей и огорчений я садилась писать Константину Петровичу и что мои письма к нему были самым искренним изложением моей детской философии.
Мать мою Победоносцев встречал у бабушки раз пять шесть. Отца ни разу не видел, – думаю, что отец не чувствовал к нему никакой симпатии.
И вот, несмотря на то, что семья моя была ему совершенно чужой, Константин Петрович быстро и аккуратно отвечал на мои письма, действительно ощущая меня не как «бутуза и клопа», а как человека, с которым у него есть определенные отношения. Помню, как наши знакомые удивлялись всегда: зачем нужна Победоносцеву эта переписка с маленькой девочкой? У меня на это был точный ответ:» Потому что мы друзья!»
Так шло дело до 1904 года. Мне исполнилось тогда двенадцать лет. Кончалась японская война. Начиналась революция. У нас в глуши и война, и революция чувствовались, конечно, меньше чем в центре. Но война дала и мне и брату ощущение какого-то большого унижения. Я помню, как отец вошел в библиотеку и читал матери газету с описанием подробностей Цусимского боя…. и вот революция. Она воспринималась мною как нечто, направленное против Победоносцева! И как ни странно из всей нашей семьи поначалу я наиболее нетерпимо отнеслась к ней.
В те дни, помню, как у отцу пришел по делу один грузин и отец оставил его пить чай. Я слыхала от кого-то, что он революционер и что если это обнаружится, ему грозит каторга. Издали я решила, что так и надо, но когда я увидала, что вот сидит молодой еще человек у нас за столом, кашляет отчаянно, смотрит очень печально, я вспомнила все слухи о нем, и мне стало его очень жалко. Но тотчас же я решила, что это слабость. Ушла в гостиную, достала портрет Победоносцева с надписью «Милой Лизаньке», а на портрете непокорный галстук с одной стороны выбился из-под воротника, – села в уголок и стала смотреть на него, чтобы не ослабеть, не сдаться, не пожалеть, чтобы остаться верной моему другу…
Позже мы переехали в Никитский сад под Ялту; отец мой был назначен туда директором училища виноградарства и виноделия.
Начались события 1905 года. Ученики ходили в Ялту на митинги. Однажды папе по телефону сообщили, что их на обратном пути собирается избить «черная сотня» – погромщики из Воронцовской слободки. Отец выехал в коляске им на встречу выручать. Отец мой был громадный человек, на голову выше всякого и более восьми пудов веса. Я думала, что он едет выручать их, рассчитывая на свою физическую силу, действительно невероятную. Но расчет его был более правильным. Когда хулиганы увидали всем известную коляску директора Никитского училища, а вокруг нее чинно идущих учеников, то конечно решили, что драка не произойдет безнаказанно, и ученики вернулись домой благополучно. В моей же душе началась большая борьба. С одной стороны отец, защищающий всю эту революционно настроенную и казавшуюся мне симпатичною молодежь, а с другой стороны, в заповедном столе – Победоносцев. Было над чем призадуматься.
Отец предложил ученикам организовать совет старост, разрешил митинги. Я слушала приезжающих их Ялты ораторов, сама подвергалась ежедневному распропагандированию учеников и чувствовала, что все трещит, все кроме моей личной дружбы с Константином Петровичем.
Долой царя? Я на это легко соглашалась. Республика? Власть народа? – тоже все выходило гладко и ловко. Российская социал-демократическая партия? Партия социалистов-революционеров? В этом я конечно разбиралась с трудом. Она у меня немножко олицетворялась учеником Зосимовым и хромым ялтинским оратором, а другая учеником Петровым и рассказами его о всяческих подвигах и жертвах. В общих чертах, вся эта суетливо-восторженная и героическая революция была очень приемлема, так же, как и социализм, не вызывая никаких возражений. А борьба, риск, опасность, конспирация, подвиг, геройство – просто даже привлекали. На пути ко всему этому стояло только одно, но огромное препятствие – Константин Петрович Победоносцев. Увлечение революцией казалось мне каким-то личным предательством Победоносцева, хотя между прочим, ни о какой политике мы с ним не говорили никогда, конечно. И казалось невероятным, что, зная его столько лет, будучи с ним в самой настоящей дружбе я проглядела и не заметила того что было известно всему русскому народу. А за то что русский народ ошибался, а я была права, говорила мне дружба с Константином Петровичем и возможность наблюдать его непосредственно. Но против этого было то, что не может же весь русский народ ошибаться, а я одна только знаю правду, и это сомнение было неразрешимо теоретически. Помню сатирические журналы того времени. На красном фоне революционного пожара зеленые уши «нетопыря». Это меня просто оскорбляло. Я любила старческое лицо Победоносцева с умными и ласковыми глазами в очках, со складками сухой и морщинистой кожи под подбородком. Но изображать его в виде «нетопыря» с зелеными ушами – это была в моих представлениях явная клевета. Но это все лежало в области теории и внутренних переживаний, о которых я рассказывала только отцу.
А на практике все было гораздо проще. Помню, отец уезжал в Симферополь. Мы его провожали на пристани. Там же случайно был знаменитый ялтинский исправник Гвоздевич. Видимо, желая поглумиться над отцом, который уже прослыл чуть ли не революционером, Гвоздевич дождался, когда пароход начал отчаливать и тогда крикнул отцу, «…что вот забыл, мол, раньше сказать, а сейчас в Никитском училище, должен быть обыск и наверное некоторые аресты». Отец беспомощно разводил руками на отчаливающем пароходе. Он знал, что у учеников не все в этом отношении благополучно и что он, как юрист, как директор, должен бы быть во время обыска в Никитском. Я четко помню, что увидав его беспомощный жест, я сразу решила принять в этом деле участие. С пристани пошла в гостиницу, принадлежавшую отцу моей одноклассницы, с которой мы дружили, и по телефону вызвала кого-то из учеников и сообщила все слышанное.
Обыск, конечно, все же состоялся. Но от момента моего разговора по телефону до того времени, как Гвоздевич успел прибыть в Никиту, в училище топились все печи, и предосудительного естественно ничего найдено не было. Таким образом, я уже практически изменила моему другу. Я была не с ним.
К весне 1906 года началась реакция. По доносу эконома, служившего в тайной полиции, и священника, в компании с другими учителями, которым режим моего отца казался не приемлемым.
Я решила выяснить все свои сомнения у самого Победоносцева. Помню, с каким волнением я шла к нему!
Тот же ласковый взгляд, тот же засаленный сюртук, тот же интерес к моим интересам. Мне казалось что одно мгновение и вопрос будет решен в пользу Константина Петровича.
– Константин Петрович, мне надо поговорить с Вами серьезно, наедине.
Он не удивился, повел меня в свой кабинет, запер дверь.
– В чем дело?
Как объяснить ему, в чем дело? Надо одним словом все сказать и в одном слове получить ответ на все. Я сидела против него в глубоком кресле. Он пристально и ласково смотрел на меня в свои большие очки.
– Константин Петрович, что есть истина?
Вопрос был пилатовский. Но в нем действительно все сказано и в одном слове хотелось так же получить ответ. Победоносцев понял, сколько вопросов покрыто им, понял все, что делается у меня в душе. Он усмехнулся и ответил ровным голосом:
– Милый мой друг Лизанька! Истина в любви конечно. Но многие думают, что истина в любви к дальнему. Любовь к дальнему – не любовь. Если бы каждый любил своего ближнего, настоящего ближнего находящегося действительно около него, то любовь к дальнему не была бы нужна. Так и в делах: дальние и большие дела – не дела вовсе. А настоящие дела – ближние, малые, незаметные. Подвиг всегда не заметен. Подвиг не в позе, а в самопожертвовании, в скромности…
Я решила, что Победоносцев экзамена не выдержал и были правы те, кто смотрел на него издали. Он сам, видимо тоже почувствовал, что в наших отношениях что-то порвалось.
Это была наша последняя встреча.
Вскоре мы уехали из Петербурга на юг, в свой маленький город.
Умер мой отец.
Потом умерла бабушка.
Не помню сейчас, когда умер Победоносцев. Во время его смерти я была опять в Петербурге, но на похороны не пошла…
Статья матери Марии «КАК Я БЫЛА ГОРОДСКИМ ГОЛОВОЙ» находится здесь в формате doc.
ПОЕЗДКА В СУМАСШЕДШИЙ ДОМ StILIE
Этим летом сообщили, что где-то в департаменте Jura существует большой сумасшедший дом, в котором находится много русских еще со времен войны 14-го года. «Объединение Православного Дела» выяснило адрес этого дома и запросило директора, правда ли, что у них есть русские больные. В случае же, если это правда, просили разрешить мне навестить их. Очень скоро мы получили ответ со списком больных и приглашением приехать повидать их. В списке этом 51 имя. Из них одна женщина, сидящая с 1899 года, и 50 мужчин. С 20-го года сидят 24 человека, с 21-го — 7 человек, с 23-го — 15 чел., и только 4 человека после 1930 г.
18-го декабря «Православное Дело» поручило мне поехать в StIlie повидать больных и администрацию дома, выяснить их положение, их нужды и организовать помощь им. Дирекция и персонал встретили меня не только доброжелательно, но и с радостью, потому что, как мне объяснила главный врач-женщина, она не имеет возможности лечить ни русских, ни арабов, т. к. в психиатрии самое главное понимать, что человек говорит, а русские почти без исключения не говорят ни одного слова по-французски. Директорша заранее собрала всех русских в большом зале, чтобы я имела возможность поговорить с ними. Входя туда, я наивно думала, что могу обратиться к ним ко всем одновременно с какой-то очень простой речью. Но вид моей аудитории навел на меня некоторую оторопь — один гримасничал, другой кричал и жестикулировал, некоторые сидели с совершенно отсутствующим видом. Мне пришлось просто по алфавиту вызывать их и иметь беседу с каждым по отдельности. Ведь те, кто поступил до 30-го года, — это или солдаты экспедиционного корпуса, или же бывшие военнопленные. В подавляющем большинстве случаев болезнь является результатом контузий и ранений, очень много психических шоков, которые сразили недостаточно устойчивые и гибкие нервы. В этом смысле чрезвычайно характерно замечание одного из больных. Он мне сообщил, что его считают сумасшедшим, но на самом деле все обстоит совершенно не так. «Я-то здоров, а жизнь сошла с ума»! Сам он пермяк, из маленькой деревни, отстоящей от железной дороги на 80 верст. Так легко себе представить быт, который он считал нормальным, зимние сугробы, весеннюю пахоту и т.д. И конечно, жизнь начала сходить с ума с первого дня мобилизации, с первого дня рвущихся снарядов, падающих тел, потом плен. Незнание русского языка всеми окружающими, разве это не было сумасшествие жизни? Потом сумасшедший дом, лишение свободы, новая французская речь, новая пища, новый быт. Он оказался недостаточно гибким, чтобы примениться ко всему этому, чтобы принять это, как нормальное. Очень вероятно, что окажись он сразу после первого приступа болезни у себя в деревне — и от безумия не осталось бы и следа.
Один сказал мне, что мечтает вернуться в Россию, а потом спросил:
— Что, сейчас в России государь император продолжает царствовать?
— Нет
— А жена его?
— Нет.
— Значит, царствует государь император Алексей Николаевич?
— Нет.
Тогда он хитро посмотрел на меня и сказал: — А вы не псевдоним?
Эта беседа показывает, до какой степени они все оторваны от жизни. Среди больных оказались три потерявших дар речи. В ответ на мои вопросы они только беззвучно шевелили губами. Один был парализован и с бельмами на обоих глазах. Несколько полуидиотов. Один вот уже 17 лет читает не переставая написанные на черной табличке слова: «Господи, Гос-поди, Гос-по-ди!» Больше от него ничего добиться нельзя. Один стал против меня и начал без перерыва озлобленно и уныло ругаться, потом на минуту замолчал и сказал: «Прямо я только ругаться умею», — и скрылся в толпе других.
Потом все просили меня достать им ключи. Один все время укрощал диавола, который мешал ему говорить со мной. Один сообщил мне, что он находится в Иерусалиме. Беседуя с ними, я отмечала их состояние на списке, который лежал передо мною, и с каждым подходившим ко мне рушились мои надежды на то, что я найду среди них много нормальных. Я себя чувствовала экзаменатором, которому хочется, чтобы ученики выдержали Экзамен. Он им усиленно подсказывает правильные ответы, а они неуклонно проваливаются и не понимают подсказки.
Полтора дня длилась эта мучительная беседа. В результате ее среди моря минусов на списке нашлось 8 плюсов. Это были отмечены как будто более нормальные, а некоторые и совсем здоровые.
С этими результатами я отправилась к женщине-врачу. На следующее утро она попросила меня быть ее переводчиком в разговоре с этими отмеченными. Она работает в этом учреждении год. У нее на руках около 800 мужчин, и, естественно, она половины и в лицо не знает и с русскими ни разу не сталкивалась, т.к. их понять не может. Началась мучительная процедура перечисления пунктов их помешательства. Два раза я наткнулась на совершенно трагические результаты взаимного непонимания. Первый раз она попросила меня спросить, сколько ему лет. Он не задумываясь ответил: «призыва 1906 года». Докторша заметила, что такой ответ очень характерен: не помнит, в каком году родился, а год призыва помнит, — значит, для него существует только то, что связано с войной. Я возразила, что в России простые и неграмотные люди очень часто так определяют свой возраст и ответ его надо признать совершенно нормальным. Для доказательства его нормальности я заставила его рассчитать, сколько лет прошло с его призыва и сколько лет ему сейчас. Тут мои попытки вытащить экзаменующегося увенчались успехом: она признала его нормальным. Второй случай был просто комичен. В досье было сказано, что он ведет себя совершенно нормально, но у него есть некоторые пункты, которые показывают, что он страдает религиозной манией, — ему кажется, что его иногда возносят на небо, и это было выяснено при помощи какого-то переводчика – не то француза, немного знающего русский язык, не то русского, слегка объясняющегося по-французски. Она меня просила задать ему вопросы, связанные с его манией. Я спросила, верит ли он в Бога. Он ответил утвердительно. Тогда я спросила, не кажется ли ему, что он иногда возносится на небо. Он посмотрел на меня с удивлением. Из последующего разговора выяснилось, что он страдает запором и тогда ему кажется, что его распирает. Докторша заметила, когда он показал мне, как это происходит: «Вот, вот, совершенно тот же жест, что и тогда!» С трудом мне удалось убедить ее, что этот жест имеет совершенно другой смысл и что все недоразумение происходит оттого, что ее прежний переводчик плохо знал или русский, или французский язык. Больной выдержал экзамен на нормальность. В результате этого обследования оказалось, что среди иною отмеченных двое совсем нормальны и могут быть взяты из сумасшедшего дома в любую минуту. Один – нормален, но ему 60 лет, он боится уходить, а, кроме того, находится на положении полуслужащего истопника и зарабатывает 30 франков в месяц. Один нормален, но находится в некоторой депрессии. Его совсем не лечили, теперь она возьмет его под особое наблюдение и надеется, что весной или осенью я смогу его взять.
После этой встречи с живыми, я решила узнать, кто из русских умер за эти годы в сумасшедшем доме, и найти их могилы. Сначала я долго изучала книги, где зарегистрированы все покойники. Может быть, я пропустила имена не чисто русского характера. Все же, кончающиеся на ов, ин, ский, ко, были мною выписаны. Оказалось, что их 37. У каждого имени есть номер могилы. Я пошла на кладбище их разыскивать.
Трудно передать ту степень бездолья и уныния, которые царят на этом маленьком кладбище сумасшедшего дома. Могил там около 500, а крестов 10-15. Остальное — маленькие глиняные холмики. Без травы, без цветов, и в каждый вбит столбик с номером. Мне удалось разыскать могилы только тех, кто похоронен после 32 года, на остальных местах, видимо, с тех пор хоронили второй раз. Среди умерших есть имя священника, отца Феодора Костина, старика, прожившего в доме около 15 лет, — никто не знал о нем. Последний год он был нормален, его пускали даже на реку Ду удить рыбу.
Чтобы закончить отчет о моем впечатлении от сумасшедшего дома StIlie, я только скажу, что отношение всего персонала к больным очень хорошее, одеты они чисто, питаются сытно, кто может работать — работает в полях, на огороде, на ферме, в пекарне, по уборке и т.д. Если человек действительно болен, то ему в этом доме дают все, что могут. Не хватает ему внимания его соотечественников, православного богослужения и связи со внешним миром. Но человеку здоровому там нестерпимо тяжко. Помимо сознания, что он лишен свободы, он должен испытывать на себе весь режим, приспособленный к нуждам больных, он чувствует, что его оторванность от внешнего мира лишает его всяких надежд на выход оттуда, он ощущает себя заживо погребенным.
Мне хотелось бы не ограничиться одним лишь описанием виденного, но и сделать некоторые само собой напрашивающиеся выводы. Первый из них тот, что может быть в эмиграции нет более заброшенных людей, чем те, кто попал в сумасшедший дом, кто болен или даже выздоровел там. Кроме случайно обнаруженных 50 человек в StIlie, возможно найти таких же никому не известных и в других домах. Это ставит перед нами первые требования: их надо найти и по возможности посетить. Второй вывод напрашивается сам. Если из пятидесяти человек четыре оказались нормальными и двоих из них можно немедленно взять, то наверное такой же процент нормальных будет и в других домах. Об их судьбе надо подумать, это общий вывод. Что же касается, в частности, дома в StIlie, то тут вопрос обстоит так: в первую очередь взять на поруки двух человек и подготовить выход третьего, который находится на пути к выздоровлению. «Православное Дело» берется за это и готово поместить их до приискания работы у себя в доме отдыха, в Noisy-le-Grand. Вопрос только, помимо выполнения всех формальностей, в средствах на их приезд и их содержание. Для тех, кто остается в StIlie, необходимо организовать раз в месяц православное богослужение. В этом отношении директриса дала свое согласие и все необходимые шаги сделаны, — вопрос опять-таки только в средствах для оплаты путешествия священника. Остающимся нужны книги, по преимуществу иллюстрированные издания, журналы и книги (много неграмотных), старые газеты. Хорошо было бы им к Рождеству послать подарок. Мы думали о том, чего они давно не видали: по четвертушке чаю и по черному хлебу на человека. Вот все, что представляется для них необходимым.
Надо только добавить, что ежемесячные приезды священника, помимо огромной радости, которой они были лишены 17 лет, будут иметь и иное значение. Священник будет знать больных, будет следить за их психическим состоянием из месяца в месяц и этим сможет помочь врачебному персоналу, выдвигая тех, кто наиболее здоров, на кого надо обратить особое внимание и кто может быть подготовлен к выходу на волю.
Я старалась писать протокольно и сухо, — мне хочется, чтобы факты сами за себя говорили и чтобы каждый читатель поставил себя на место тех, кто вот уже не- сколько лет нормален и продолжает жить в сумасшедшем доме, потому что о нем некому позаботиться.
ВСТРЕЧА С МАТЕРЬЮ МАРИЕЙ В ЛАГЕРЕ РАВЕНСБРЮКЕ
Со слов С. В. Носович записано Н. Алексеевой (Н. А. Кривошеиной)
В ноябре 1944 года, я случайно узнала, что мать Мария находится в лагере Равенсбрюк, где я сама была уже несколько месяцев. Как-то, одна француженка-коммунистка, которую я знала задолго до войны, сказала мне: «Vas voir la Mere Marie – elle est extraordinaire cette femme!» То же мне сказала и одна русская советская пленная, ветеринар по профессии: «Пойдите, познакомьтесь с матерью Марией, есть у нее чему поучиться».
И вот, как-то раз, воспользовавшись свободным днем, я пошла в 15-ый барак, где находилась мать Мария.
Я была в другом блоке, и частые встречи, конечно, были немыслимы. Беседы наши всегда происходили во дворе лагеря. Матушка, в легком летнем пальто, вся ежилась от холода, и физически, как и все, была измучена ужасными условиями жизни в Равенсбрюке. На это она, впрочем, мало жаловалась, а больше ее угнетала тяжкая моральная атмосфера, царившая в лагере, исполненная ненависти и звериной злобы. У матушки самой злобы не было – был гнев души: она пошла на борьбу против немцев, как христианка и за самую сущность христианского учения, и не раз повторяла: «Вот это у них и есть тот грех, который, по словам Христа, никогда не простится – отрицание Духа Святого».
Она близко сошлась со многими советскими девушками и женщинами, бывшими в лагере, и всегда говорила о том, что ее заветная мечта: поехать в Россию, чтобы работать там не словом, а делом, и чтобы на родной земле слиться с родной церковью.
Постараюсь отрывочно и, конечно, весьма неполно передать некоторые мысли, которые матушка высказала мне в наших беседах. Я пришла к ней в тяжелую минуту, чувствовала, что теряю сердце, что мне больше не хватает душевных сил в этом беспроглядном мраке лагеря, искала у нее поддержки, – и скажу, что нашла, у ней то, чего искала. Я как-то сказала ей, что не то, что чувствовать что-либо перестаю, а даже сама мысль закоченела и остановилась. «Нет, нет, – воскликнула матушка, – только непрестанно думайте; в борьбе с сомнениями думайте шире, глубже; не снижайте мысль, а думайте выше земных рамок и условностей»… «В других религиях то же частица истины, в каждой из них она есть. Только в христианстве, она вся целиком». Другой раз, речь шла о новой блоковой (старшей по бараку), весьма жестокой, польке, из хорошей семьи: «Ничто так не удаляет от Христа, как буржуазность – этих и ад здешний не прошиб. Бойтесь этой женщины – это аристократическая чернь».
Ее не пугало официальное неверие, а лишь душевная узость, черствость. Часто, матушка радостно говорила о русской молодежи, ищущей знаний, любящей труд, полной жертвенности для блага будущих поколений. Как-то, на перекличке, она заговорила с одной советской девушкой и не заметила-подошедшей к ней женщины SS. Та грубо окликнула ее и стеганула со всей силы ремнем по лицу. Матушка, будто не замечая этого, спокойно докончила начатую по-русски фразу. Взбешенная SS набросилась на нее и сыпала удары ремнем по лицу, а та ее даже взглядом не удостоила. Она мне потом говорила, что даже и в эту минуту, никакой злобы на эту женщину не ощущала: «Будто ее совсем передо мной и нет».
В феврале меня, больную, эвакуировали в Матгаузен, а мать Мария, тоже больная, осталась в лагере Равенсбрюк, где потом и трагически погибла; она до конца осталась свободной духом, и не поддалась рабской ненависти. Все те, кто ее знал или соприкасался с ней в тюрьме или лагере, надолго сохранят ее яркий, незабываемый и столь редкий образ, интеллигентной русской женщины, ставшей по настоящему деятельной христианкой, расточавшей в самые горькие минуты духовную помощь и поддержку всем, кто только к ней приходил за ними.
Рисунок Виолетт Лекок, концлагерь Равенсбрюк. В.Лекок присутствовала при последнем отборе в марте 1945-го, когда была решена участь матери Марии